Устареллы

Эйлин О’Коннор У Лукоморья дуб зеленый

Кот молчал вторые сутки. Не умаслила ни щедрая плошка сметаны, ни подобострастное «хорошая киса, умная киса!», с осторожностью заявленное из угла боярами. Плошку Кот обошел по дуге, брезгливо дрогнув над ней кончиком хвоста, а на царевых слуг при слове «киса» многообещающе сузил глаз. Правый. Выражения лица при этом не менял, угрожающих звуков не издавал, вострым когтем стены не полосовал. Однако же бояре с удивительным единодушием попятились. Откатились бояре волной, да так резво, что придавили пару-тройку своих.

В ответ на сдавленные крики Кот и ухом не шевельнул. Вытянулся вдоль стены, громыхнув цепью, и принялся свирепо вылизывать косматый черный живот.


– Молчит? – нахмурился царь.

– Молчит, – вздохнул боярин Морозов. – Ни одной сказочки не рассказал.

– Может, он того? – усомнился царь. – Не ученый?

– Дуб был. Цепь наличествовала, – уныло перечислил боярин. – Очки имелись. Треснули при задержании.

– Починили?

– Первым делом!

– Кота напоили, накормили?

Морозов только руками всплеснул. Обожрался уже, от сметаны морду воротит, тварь мохнатая!

– Чего же ему, собаке, еще надобно? – Царь почесал лысину. – Не дуб же высаживать посередь палат!

Боярин тактично промолчал. На именины царевна Несмеяна потребовала в подарок Ученого Кота, чтобы услаждал ее слух сказками и песнями. Уж если царь ради любимой дочери пошел на то, чтобы поссориться с самим Черномором (тоже большим любителем небылиц), с него станется и дуб пересадить.

А ведь Морозов предупреждал: не надо! Всякий кот есть тварь глумливая и непредсказуемая. А от повышенной образованности еще ни у кого характер не улучшался. Ткни пальцем в любого ученого или, прости господи, сочинителя: ну дрянь на дряни.


Из соседней залы донеслись безутешные женские рыдания. Царя перекосило.

– Придумай что-нибудь! – яростным шепотом закричал он на Морозова. – Мышей ему подгони! Загривок почеши золотой вилочкой! Только пусть плетет свои сказки! А иначе – голову с плеч!

Боярин, человек многоопытный, не стал уточнять, чья именно шея ляжет на плаху. Долгая служба приучила его, что любопытство такого рода не бывает безвредным.


Кот сидел, привалившись спиной к лавке, в позе расслабленной и непристойной: ни дать ни взять перебравший пьянчужка.

– Батюшка Кот, – начал Морозов, косясь на нетронутую сметану. – Уважь нас сказкой, будь так любезен!

Кот лениво зевнул. Обнажилась ребристая, точно щучьи жабры, розовая пасть.

– А мы тебе кошечку! – умильно пообещал боярин.

Кот перекатился на бок, вскинул заднюю ногу и вызывающе облизал коленку.

– Не выходит у вас беседа, Петр Симеонович, – ехидно заметили сзади.

Морозов начал багроветь. Не чужие доведут, так свои подсуропят. Ниоткуда помощи не жди.

– Юродствуешь, значит! – с горечью воскликнул он, глядя на Кота. – Что уж только не предлагали тебе, извергу! И кошечку, и курочку! И по шерстке, и против шерстки! А ты ни в какую!

Призрак плахи блеснул перед внутренним взором закручинившегося боярина.

– Что ж с тобой делать! – Он схватился за голову и вдруг шмякнулся по-турецки прямо перед Котом.

Сзади охнули и загомонили:

– Петя! Куда?

– Окстись!

– Порвет!

Кот уставился на опрометчивого боярина янтарными глазищами. Эх и страшная тварюга! С пса сторожевого ростом. Шерсть гуще коврового ворса. Усы длинны, как стебли лука-порея. Зрачки черней ужиной шкуры.

Из растопыренной лапы беззвучно выдвинулся кинжальной остроты коготь.

Морозов сглотнул. Но отступать было поздно.

– Эх, пропадать, так со сказочкой! – с бесстрашием отчаяния заявил он. – Раз ты, батюшка, молчишь, слушай мои побасенки!

Он хрипло откашлялся и начал, зажмурившись, чтобы не видеть гнутого орлиного когтя:

– Жил старик со своею старухой у самого синего моря! Они жили в ветхой землянке тридцать лет и три года. Раз вышел старик на берег и закинул в море свой невод…

– Не вышел на берег, а сел в лодку, – хрипловато поправил кто-то. – И не невод забросил, а удочку.

Морозов осторожно приоткрыл глаза.

Позади боярина встало ошеломленное молчание: казалось, попятишься – и врежешься в его упругую стену.

– В лодку? – переспросил Морозов, таращась на Кота.

Зверь солидно кивнул.

– Сам врать люблю, грешен, – певуче сказал он. – А другим не дозволяю. Уж берешься рассказывать, так говори правду.

И он пронзительно глянул на Морозова. В зрачках его бедный боярин узрел обещание лютой смерти, по сравнению с которой плаха показалась бы милостью.

– П-пустил раз Иван-Царевич к-каленую стрелу, – начал он, заикаясь, – и прилетела она к лягушке на б-болото…

Кот издал короткое рассерженное шипение. Рассказчик поперхнулся на полуслове.

– Не стрелу, а топор, – хмуро буркнул Кот. – Не к лягушке, а к старушке. И не Иван-Царевич, а юный студиозус, помрачившийся духом от крайней нужды и чрезмерной рефлексии. Все вранье! Давай другую!

В круглых глазах сверкнула молния.

– В третий раз пришел невод с золотою рыбкой! – пролепетал боярин, позабыв от страха все сказки, кроме «Рыбака и рыбки». – Отпусти, говорит, меня, старче! Исполню любое твое желание!

– Чушь собачья! – Кот повысил голос.

Морозов дрогнул и вжал голову в плечи.

Зверь встал на четыре лапы, выгнул спину и прошелся перед боярином туда-сюда, охаживая себя по бокам пушистым хвостом. Видно было, что он сильно недоволен.

– По-твоему, вот такая малюсенькая рыбешка может любое желание выполнить?

Он устремил на Морозова негодующий взгляд.

Как ни был перепуган боярин, он углядел, в чем его спасение. Кота явно раздирали противоречивые чувства. Сам он сказок рассказывать не желал. Однако не мог вытерпеть, когда их перевирал кто-то другой.

– Не знаю я правды, батюшка, – виновато признался Морозов. – Что, не может?

Негодующее фырканье было ему ответом. Кот подтащил одной лапой цепь поближе, чтобы не стесняла движений, и принялся размеренно ходить вдоль нее.

Краем глаза Морозов заметил в дверях изумленного царя, а за его спиной – Несмеяну.

– В общем, дело было так, – с видимым отвращением процедил Кот. – Жили-были старик со старухой. В землянке. Тридцать лет и три года. Здесь ты правильно начал. Вот только невод старик с берега не забрасывал! У берега одни морские огурцы и прочая шелупонь водится. Толку-то от них! Нет, он сел в лодчонку и поплыл, а удочка у него уже наготове лежала.

Кот хмуро зыркнул на столпившихся в углу бояр.

– Плыл он, плыл неведомо куда, и вдруг клюнуло! Вытаскивает старик удочку, а на крючке золотая рыбка болтается. Малек, с палец. Ни на жареху ее, ни на засолку. «Ладно, – думает старик, – пущу тебя на уху». А рыбка ему молвит человеческим голосом: отпусти, мол, меня, старче, а я тогда исполню твое желание.

– Вот! – не выдержал Морозов. – Я же говорил!

– А теперь помолчи! – огрызнулся Кот. – Старик ей сразу: хочу быть богатым, здоровым и красивым! А рыбка ржет.

– Что делает? – переспросила из-за спины батюшки-царя изумленная Несмеяна.

– Посмеивается, – не стал сгущать краски Кот. – Я, говорит, рыбешка мелкая, и желания исполняю небольшие. А чтобы тебе стать здоровым, богатым и красивым, рыба-кит нужна, не меньше.

Все присутствующие отчего-то дружно вздохнули.

– «Раз такое дело, – отвечает ей старик, – хочу новое корыто! Корыто-то можешь справить, мелюзга?»

«Корыто могу!» – обрадовалась рыбка. Плавниками дернула, хвостом махнула, губами шлеп-шлеп. «Готово!»

Отпустил ее старик и домой возвратился. Глядь – и точно: новое корыто!

Кот пружинисто перешагнул через цепь и некоторое время ходил туда-сюда в задумчивом молчании.

– А старуха давай требовать большего! – не выдержав, подсказал царь.

– Не такая уж и старуха, – возразил Кот. – Сорок шесть лет всего. Могла бы цвести и предаваться легкомысленным женским удовольствиям. А вместо этого руки портила стиркой!

Он сморщил нос.

– Конечно, ей хотелось радостей жизни. Вот старик и отправился рыбачить, только заплыл еще дальше. И что бы вы думали? Поймал!

Кот удивленно качнул головой, будто сам себе не верил.

– На этот раз клюнула золотая рыбка побольше. С ладонь! И попросил у нее старик не новое корыто, а целый дом. Подплывает к берегу, а на пригорке терем стоит, в окошко старуха довольная смотрит, прихорашивается.

Тут-то старик и смекнул, в чем дело. Одна рыбка – одно желание. Чем крупнее рыбешка, тем больше у нее сил. А возле местных берегов, получается, целые косяки их бродят!

Как представил рыбак, сколько всего можно получить, если выловить золотую рыбину величиной с сома, у него даже волосы несуществующие на лысине зашевелились. Фантомные боли, так сказать. А старуха подзуживает. Иди, мол, лови, не ленись!

Кот сел и по-собачьи почесал лапой за черным бархатным ухом.

– Все зло от баб, – понимающе вздохнул кто-то и тут же ойкнул, покосившись на Несмеяну.

Но увлекшаяся сказкой царская дочь пропустила дерзость мимо ушей.

– А дальше, дальше-то что было?

Кот тяжело вздохнул:

– Это только сказка быстро сказывается, да и то не всякая. Скажем, один английский сказочник затеял такую сагу, что целых двести лет хоббитам икается…

Кот мигнул и замолчал, словно утратив начисто нить разговора.

– А третья золотая рыбка, – осторожно подсказал Морозов, когда тишина затянулась.

– А третья золотая рыба клюнула у старика через два месяца, когда он уже и надежду потерял, – проснулся Кот. – Здоровенная – с локоть, и толстая, что твоя амбарная мышь! – Он непроизвольно облизнулся. – Старик до того боялся не удержать ее в руках, что выпалил первое желание, которое в голову пришло. Уж как его дома старуха потом чихвостила! Какая, кричит, из меня столбовая дворянка! Ты посмотри на мое рязанское рыло! Но уж деваться некуда. Захотел мечту – будь добр соответствовать.

Кот отчего-то пригорюнился и некоторое время молчал. На этот раз Морозов не решился подгонять его.

– А вот когда год спустя очередная золотая рыбина сделала старуху царицей, тут уж баба во вкус вошла. А старик еще больше! Только ему не почет и уважение требовались, а власть совсем другого рода. «Вот каков я! Своею волею цариц возвожу на трон! А захочу – скину! И никто мне не указ». Оттого и жить он ушел на конюшню, чтобы через принижение острее чувствовать силу свою и могущество.

Кот снова отправился в путь вдоль цепи. В блеске черной шерсти Морозову вдруг пригрезились морские волны, по которым перекатывается легкое суденышко.

– Старуха правила, а старик тем временем вынашивал новую мечту. Самую огромную золотую рыбу возжелал он поймать. Рыбину! Рыбищу! Чтобы стать владыкой подводного мира. С надводным-то любой дурак справится, дай ему только время, терпение и небольшую армию. А вот с подводным сложнее. А еще страх стал одолевать старика, что опередит его кто-нибудь и первым вытащит Царь-рыбу! У маленьких людей и страхи мелкие, с гальку. А чем выше на гору лезешь, тем тяжелее камни сыплются тебе на голову.

Морозов шире раскрыл глаза, чтобы ничего не пропустить. Море сияет тускло, глотает солнце и катает в глубине, как горошину. Обвис тряпкой белый парус. Ладони рыбака ободраны, из горла вырывается хрип, плечи сожжены солнцем, и кожа вздувается на них пузырями, словно яичница на сковороде. Но измочаленными своими ладонями он все выбирает и выбирает леску.

– Долго они боролись, – донеслось издалека до боярина, – рыбак и его рыба. Самая большая золотая рыба в мире! Он и не думал, что такие бывают. Но старик победил.

В глазах боярина помутилось от сверкания тысяч чешуек. Бока рыбищи вздымаются, жабры судорожно распахиваются. Со скользкого рыбьего носа шумно стекает вода.

– Но этого старику оказалось мало! Не отпустил он Царь-рыбу, как собирался, а двинулся с нею к берегу. Тщеславие победителя острее даже ярости побежденного. Решил старик показать всему миру, кого он поработил. Пусть знают, кто отныне служит ему! «Да будет моя старуха владычицей морскою!» – изречет он на глазах у народа, и Царь-рыба покорно махнет хвостом. Склонятся перед ним и люди, и звери и признают, что он величайший рыбак во все времена, ибо никому не удавалось еще поймать такую добычу.

Над скорлупой лодки солнечной печатью проштампован небесный лист. Слабеет человек, закрывает глаза. Он стар, и он устал. Обессиленная рыба качается на волнах, глаза ее стекленеют, а тем временем мнущуюся от ветра морскую ткань взрезают серебряные острия плавников. Старик не видит их. Он крепко спит, сжимая окровавленной рукой провисшую леску.

– Когда прибой вынес старика к берегу, тот очнулся. И увидел, что за ним плывет не золотая сияющая Царь-рыба, которую намеревался он доставить для всеобщего обозрения, а один только рыбий скелет. Сдохла его добыча во время пути, а водяные твари, коих без числа в море-океане, объели ее добела.

Кот глянул на Морозова, ошеломленно трущего глаза. Где море? Где лодка? И что со стариком?

– Стоило старику открыть глаза, – сообщил Кот, словно отвечая на невысказанный вопрос, – как из воды высунулись острые морды четырех золотых рыбок. И внимательно посмотрели на покойного своего собрата, от которого остались одни косточки. Тотчас сказочный дворец растаял, а с ним и все новообретенное царство. Брякнулась старуха на крыльцо своей ветхой землянки, а с ближнего пригорка к ней, откуда ни возьмись, покатилось корыто. Докатилось до лачуги, ударилось об стену – да и треснуло.

Кот дернул усом.

– А старик ума лишился. Ходил по берегу, похвалялся, какую сказочную рыбу вытащил. Да никто ему не верил. А кости рыбьи во время первой же бури в море смыло.

Наступила долгая тишина.

– А мораль? – осмелился шепнуть Морозов.

– А мораль здесь простая, – прищурился Кот. – Где жертва, там и труп. А труп надо прятать так, чтобы следов не оставалось. Глядишь, и по сей день старик бы царствовал.

Он удовлетворенно замолчал. Молчали бояре. Молчал и царь.

– Странная какая-то сказка, – решила, наконец, Несмеяна. – Хочу другую!

Ученый Кот чихнул и протёр лапой усатую щеку. Однако ж на требование царевны не отозвался.

– Сказку! – возвысила голос царевна.

Кот сел на попу и с большим прилежанием вылизал себя под хвостом.

Несмеяна побагровела. Царь прикусил щеку.

«Ну, сейчас начнется!» – понял Морозов. И брякнул в полный голос, торопясь опередить необдуманный приказ царя:

– Позвольте мне, ваше величество!

Не дожидаясь разрешения, быстро затараторил:

– Жила-была сестрица Аленушка, и был у ней братец маленький, Иванушка. Родители их умерли, жили они сиротами.

Он покосился на Кота. Кот безмолвствовал.

– Пошла однажды Аленушка в соседнюю деревню и брата с собой взяла. Идут они через поле. Иванушка жалуется: «Пить хочу!» А Аленушка его просит: подожди, мол, дойдем до колодца. Но солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Снова просит Иванушка пить! Хлебну я, говорит, из телячьего копытца! А Аленушка ему: «Не смей, теленочком станешь!»

Морозов перевел дыхание и метнул на Кота испытующий взгляд. Кот невозмутимо драил языком хвост и вид имел умиротворенный. В отличие от царя с Несмеяной, которые никак не могли взять в толк, отчего это боярин разливается соловьем.

«Ах ты ж скотина упрямая!» – выругался про себя Морозов.

– Идут они дальше! – с фальшивой бодростью доложил он. – Глядь – лошадиное копыто! Иванушка опять начал ныть, а сестрица Аленушка ему: «Не пей, братец, жеребеночком станешь!»

На этом месте Кот начал проявлять признаки беспокойства. Вылизываться перестал. Усы его нервно задергались, но он лишь плотнее сжал пасть и слегка выкатил глаза.

– Жарко! Тяжко! Солнце палит! – приободренный этим зрелищем боярин усилил накал испытаний. – И вдруг на дороге след от козлиного копытца! «Аленушка! Можно мне напиться?» – «Нельзя! Терпи, дурак».

Кот сморщился и, кажется, прикусил себе язык, но смолчал.

– Однако Иванушка не удержался! – с торжеством сообщил Морозов, чувствуя, что победа близка. – Налакался воды из копытца и тотчас обернулся козленочком! Ме-е-е!

Увлекшись, боярин пал на колени и вдохновенно изобразил обновленного Иванушку.

– Вранье! – взвизгнул Кот. – Не было такого!

Морозов про себя перекрестился. Но внешне ликования не выдал. Лишь обернул удивленное лицо к Коту и поинтересовался, что на этот раз не так.

– Дьяволово копытце! – прошипел Кот, плюясь и роняя ус на половицу. – Дьяволово, а не козлиное! Что за детские суеверия насчет отпечатков парнокопытного скота! Разумеется, дурень Иванушка напился самогонки из следа, оставленного бесом.

– Самогонки?! – хором переспросили царь и боярин Морозов.

– А вы полагали, сливок? – ощерился Кот. – В бесовских следах всегда самогон плещется. Напился наш Иван, как последняя скотина. И моментально – бац! – алкогольная зависимость. Бесовский самогон, как вам прекрасно известно, обладает убойной силой. Один глоток – и ты в лапах у чертей.

Кот с нескрываемым удовлетворением развел передними лапами.

– И с тех пор пошло-поехало: лишь открывается придорожный трактир, малолетний Иван уже внутри, выпрашивает чарочку. Сестра его уж и козлом кляла, и бараном малолетним. Все впустую! Притчей во языцех стал Иванушка. А уж когда с пьяных глаз дом подпалил, пришлось ему из деревни бежать, чтобы не забили. Подался он туда, куда все пьянчужки тянутся: в Москву. И взял себе новую фамилию: Бездомный. Дома-то у него не осталось.

Кот почесал когтем нос.

– В Москве жизнь его была несладкая. Опустился до того, что стихи писать начал! У-у, прохвост!

Он осуждающе покачал головой.

– Потом, правда, малость исправился: попал в дом для душевнобольных. А под старость пригрела его добрая женщина. Но дьяволов след ему с тех пор повсюду мерещился. Ни лекарства не помогали, ни самовнушение.

Кот хмыкнул и замолчал.

– А мораль? – вторично пискнул Морозов, и половины не понявший из повествования.

– А мораль проста: употреблять нужно вдумчиво, из правильной посуды и под годную закуску! – поведал Кот. – Иначе покатишься по наклонной. А там и до стихоплетства дойти можно!

Всей мордой он выразил омерзение и брезгливость. И даже шкурой передернул от отвращения.

В повисшей тишине бессильно прожужжала муха. Боярин Морозов обернулся на Несмеяну. Царева дочка вопреки обыкновению не рыдала, но выражение лица у нее было странное.

– А вот еще есть сказка про спящую царевну и царевича Елисея, – осмелился напомнить боярин.

Кот недобро оскалился:

– Не спящую, а мертвую. И не Елисея, а Дракулу. И не царевича, а известного упыря, который мертвых дев поднимал из могил самым противоестественным и гнусным образом, а именно кусая их в…

Возмущенный девичий крик оборвал рассказ Кота.

– Хватит! Не сметь! – бушевала Несмеяна. – Не хочу слушать! Это все неправда!

– Это – как раз правда! – усмехнулся Кот. – И ее я вам буду рассказывать всякий раз, как пожелаете, чтобы я говорил. А правд у меня в запасе много! Я же Ученый.

– Хочу сказку! – топала ногами Несмеяна. – Выдумку утешительную!

– Сеансы психоанализа за другой дверью! – отрезал Кот. – А у меня либо горькая истина, либо неприглядная правда, либо душераздирающие факты. Выбирайте!

– А ну как выберу я тебе, батюшка, голову отрубить? – вступил царь.

Кот на мгновение задумался.

– Это будет душераздирающий факт, – наконец классифицировал он. – А горькая истина состоит в том, что вы даже сказку обо мне сложить не сможете!

– Это почему же? – подбоченился царь.

– Потому что вы правды не любите, – невозмутимо отозвался Кот. – А самая лучшая выдумка на девять десятых состоит из чистой правды.


«У Лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том. И днем и ночью Кот ученый…»

– И не дуб вовсе, а амбар, – гнусаво поправил Кот. – И не златая цепь, а крученая веревка. И не кот, а кобель кавказской овчарки по кличке Верный.

Он снисходительно глянул с ветки на кучерявого юношу и тяжело вздохнул:

– Писаки! Все переврут!

Алексей Проворотов Ларец

– Вор! Вор! – кричал ворон в высоком и дымном небе, но я не слушал его, погоняя черного, ворону в цвет, коня, пока конь не упал, с тяжелым дыханием выплёвывая розовую пену.

Тогда я бросил коня и зашагал пешком. Парило, с далекого еще моря медленными рыбами наплывали тучи, но железный ларец на груди был холоден, как будто в нём лежал кусок льда.

На самом деле я не знал, что там внутри, и ключа не имел. Но берег маленький, с кулак, ларец пуще зеницы.

– Воррр… – скрипели деревья, сплетаясь над заросшей тропой, но я не слушал их, шел, почти не оглядываясь, иногда только припадая ухом к земле – не бежит ли за мной Засекин конь, не дрожит ли сырая, черная земля от ударов пудовых копыт. Засека был немал, и конь его носил тяжелый.

Я уже чувствовал близость реки. Значит, и до Марьина леса оставалось совсем немного, а уж там никто не сможет поднять на меня вооружённую руку.

Я надеялся срезать через чащу и тем оторваться от погони. Что бы ни водилось в глуши Марьина леса, у него нет ко мне счётов. А у Засеки – есть, и он не преминет взять плату моей грязной, лохматой головой.

Я посмотрел вперёд, где за недалёким уже лесом, знал, увижу море. А там, в туманной дали, за островами, голыми, каменными, или заросшими мхом и буреломом, за белыми бурунами волн, за безднами до горечи солёной воды, в толще которой плавали и рыбы, и змеи морские, и прочие дива; там, где-то далеко лежала земля, откуда родом была Марья, колдунья, приведшая однажды из шквальной дождевой стены свой флот и осевшая на скалистом берегу между древним лесом и извечным морем.

Марьины сети всегда были полны – говорили, привезла она с собой рог, оранжевую с чёрным кручёную морскую раковину, пастуший рожок для рыб. Крепость и торговля её стояли на берегу, при устье реки, а сама она жила в каменном тереме на острове, к которому ни один корабль пристать не мог, только водяной конь мог между скалами проплыть. Рассказывали, что у неё на родине это обычный зверь, как наши простые сухопутные лошади, и ничего колдовского в нём нет.

Говорили ещё, два раза хотели её войной воевать. Один раз с земли, когда дружина вошла в лес, не сложив оружия. Из лесу никто больше не вышел, ни в ту сторону, ни в эту, и люди скоро даже забыли – а чья то была дружина?..

С тех пор оборуженным никто в лес не заходил, а кто заходил, того больше не видели.

Другой раз – с моря. Тогда поднялся шторм и корабли все в щепки разбил. Говорили, когда моряки падали в воду, рыбы набрасывались на них и ели живьём, все – и беззубая мелочь, и огромные, со дна поднявшиеся, никем ни до, ни после не виданные чёрные твари в светящихся полосах.

Разное, в общем, говорили.

В ту сторону я и спешил. Я не любил ни колдовства, ни колдунов, зато с Засекой Марья не ладила – как-то ездил он к ней свататься, вернулся чёрный от злости, весь свадебный поезд разогнал и пил горько, пока молодой месяц не дополнился до круга.

А грибников или просто заплутавших колдунья не трогала, живьём не ела и в печь не сажала, чай не Яга. Я надеялся если не ей продать этот загадочный ларец, то уйти с первым кораблём в море, а там уже разобраться, что такое забрал я у спящего Засеки. Ему при мне такие деньги давали за эту вещицу, что мне б и четверти хватило, пусть даже б я прожил ещё три раза по столько же, по три десятка лет.

– Вор – вор – вор – вор – вор, – кричали лягушки на реке, над бурунами у корней старых вётел. Я знал, что этот окрик, который я слышал постоянно, в любом звуке, – Засекино колдовство. Всё ж таки умел разбойник молвить какие-то слова, водились в его крепкой башке тёмные тайны, как угри в иле: скользко, мерзко и не ухватишь.

Я оставил его ватагу – ссобачился ватажок. Оставил и расчет взял, чем захотел.

На том берегу я заметил проблеск огня и переплыл реку выше по течению, привязав узел с вещами к голове. Нож я держал в зубах.

Вода была холодной, жёлтые и серебряные палые листья липли к телу. На том берегу я не стал тратить время на то, чтобы снять их.

Я прокрался к огню, не пряча ножа.

У костра никого не оказалось, а на огне кипел котелок с ухой. Рядом валялись рыбацкие снасти, мокрая сеть, почему-то с проблеском медной проволоки; стояло полное воды деревянное ведро.

Я подцепил ножом из котла большой кусок рыбы, похожей на щуку, и, обжигаясь, стал есть с лезвия.

Рыба на вкус оказалась как будто настоящее мясо, пахла сладко, и я с подозрением посмотрел на кусок. На вид щука и щука, только кожа другая, румяно-розовая, бархатистая.

Будто человеческая.

Я перестал жевать. Медленно сплюнул. Жуть тронула шею костлявым пальцем.

Тут плеснуло в ведре, я обернулся, и увидел, что из ведра выглянула рыбья харя, легла на обод и смотрит. Головой как щука, только в узорчатой, светло-охристой шкуре. В ухмылке морды было что-то презрительное, злой глаз полыхал умом, крутился, отсвечивая оранжевым.

Меня как-то затошнило, затылок заледенел, по мокрой коже под рубахой пошли, казалось, морозные узоры. Что-то было не так в этой рыбине. Я как будто на василиска смотрел.

Я вдруг понял, что не хочу встречаться с человеком, который развёл этот костёр. Который сварил и собирался есть такое вот создание.

Я осторожно взял ведро, тяжёлое, будто камнями набитое, и, держа на отлёте, понёс к реке.

Рыба спрятала было морду, но над самой водой молниеносно тяпнула меня за палец до кровищи, выскочила из ведра, плеснула и канула, как камень, словно и не было её.

Я выругался в полный голос и тут же пожалел: в такой глуши отголоска лучше было не накликать, мало ли кто – или что – услышит да ответит.

Прежде чем уйти, я выплеснул вслед рыбе и котёл с варевом. Людей-то в земле хоронят, а рыбу, рассудил я, в воде. Я не мог отделаться от мысли о том, что эта рыбина всё понимала, только сказать не могла. Правда, если б она что-нибудь сказала, я бы, наверное, примёрз к земле.

Я поспешил покинуть это место.

Я спешил по лугу, уже не тратя время на оглядки. Но вскоре обнаружил, что зашёл куда-то не туда.

Трава на сыром заливном лугу поднялась выше колен, под ногами стало мягко, в следы натекала вода.

– Ворррр, – ворчал гром, то ли обвиняя, то ли пытаясь просто выговорить моё имя. Я уже не слушал, пытаясь решить – срезать мне дальше через внезапное болото или возвращаться.

Где-то далеко что-то ныло – то ли зудели комары, то ли скрипело дерево о дерево, то ли пищала какая-то птица. Я устал, хотелось есть, и со смесью тошноты и голода вспоминал уху. Голова кружилась, в ней крутились какие-то странные песенки, которых я вроде никогда и не слышал.

Потом я понял, что слышу песню не в голове, а впереди.

Песенка была протяжная, струилась, как волна, неспешно, монотонно усыпляя. Я сам не заметил, как вышел к заросшей старице. Я тряхнул головой, плеснул в заросшую морду холодной воды из следа. Обернулся – сзади совсем всё водой затекло. Я сделал шаг назад и провалился по срез голенища.

Вот те на. Как же я сюда-то добрёл, подумал я. Была поляна, а стала елань.

Впереди вроде посуше было, стояли вётлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул вперёд.

В конце концов, если поёт живой человек – значит, хорошо, а если нелюдь какая-то – значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят – значит, может, и брод есть.

Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.

Да как речка сколыхалася,

Раскачалася на двенадцать вёрст,

Как ударила в ровный бережок

Да двенадцать костей выплеснула,

А тринадцату – живую голову…

Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…


Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?

Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с неё свернуть – по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал ещё раз свернуть назад – поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.

Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но всё ж таки железо.

Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это всё песня виновата, думал я; это всё песня.

А тринадцатую голову,

Без крови живу-живёхоньку

Клали на плаху дубовую,

Раскололи всю дубиною

И огнём пожгли со плахою.

И тогда река успокоилась,

Отступила, уравнялася,

В берега вошла.

– Да где ж твои берега-то, – пробормотал я, разводя руками заплетённые жимолостью плети трухлявых, едва живых вётел, и очутился над самой водой.

Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном, тёмно-зелёном зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.

На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я ещё не видал.

Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зелёную воду. Длинные, ровные ноги. Зелёные же блики гуляли по телу, подсвечивали её кругло. Тёмные волосы были такой непомерной длины, что уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.

Сотня лягушек прыгнула в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска воцарилась тишина. Приоткрыв рот, девица посмотрела на меня во все зеленовато-голубые, под цвет грибам, глазища.

– Мооолодец! – сказала она бархатно, низко, у меня по спине аж мурашки прошлись.

– Девица, – кивнул я как мог безразлично.

– Да не бойся ты, не русалка я, – сказала девушка. – Хоть и похожа, говорят.

– А чего тогда у тебя одёжи нет?

– А без одёжи я тебе не люба?

Я хотел ответить что-нибудь грубое и не смог. Нравилась мне эта линия плеч, тени в ямках ключиц, блеск волос. Глаза прилипли.

– А от меня чего надо?

– Вынеси меня, я ногу свихнула.

– Покажи ногу-то, – сказал я.

– Ты, что ли, знахарь?

– Ногу покажи.

– А ещё тебе чего показать? – улыбнулась девушка. Рот у неё оказался широковат, но улыбка вышла милая. Нож я спрятал, а то стоял, как дурак, с ножом. Но подходить к ней ближе я не собирался.

– Дорогу отсель.

– Дорогу знаю. Ты меня на берег вытащи, дальше покажу. – Она откинула голову, волосы соскользнули за плечи, и она осталась ничем не прикрыта.

Я сделал шаг вперёд, просто чтоб набрать воды и плеснуть себе в лицо – как только девушка перестала петь свою дремотную песню, в голове прояснилось, а может, просто над водой было свежее, чем на парком лугу.

И ушёл по колено в ил. Что-то больно распороло штанину, разодрало ногу.

Только тогда я увидел, что в воде полно костей, торчащих из грязного дна. Рёбра, руки, осклизлые зелёные черепа и, совсем недавнее, лицо утопленника с открытым в крике ртом. Отражения на воде больше не скрывали этот подводный лес костей.

А ещё я увидел наконец её ноги, огромные чёрные ступни с перепонками.

Я поднял голову, рванувшись рукой к ножу, но, конечно, не успел.

Болотница вскочила мне на плечи, надавила, вжимая в мутную воду, ряска налипла на лицо, в носу жгло, грудь разрывало от ужаса и невозможности вдохнуть.

Я нашарил нож, махнул куда-то, но речная трава обвила мне руки, нож запутался, завяз в зелёном месиве.

Я тонул. Воздуха в груди не оставалось. Сполз с плеча ларец, протянулась по руке цепь; я схватил его свободной рукой и из последних сил, как мог, выпростав руку над водой, ударил ледяной угловатой железкой наугад.

Внезапно отпустило. Я разогнулся пружиной, не глядя взмахнул цепью, ларец с глухим шлепком врезался во что-то, я выдернул наконец руку с ножом и сипло заорал, извергая грязную воду изо рта и носа. По шее текла и скапывала в воду кровь. Достала меня, стерва.

Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила на меня отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских, острых зубов.

Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.

– Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, – сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос её стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она всё ещё походила на человека, только на мёртвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде.

– Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдёшь. Я уже сегодня сыта, проваливай подобру. Чтоб тебя дождь намочил, – добавила она ни к селу ни к городу.

Я не понял, о чём она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить ничего не успел.

Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула тёмная кровь и заклубилась в воде, как пролитые чернила. Тяжёлый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.

И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.

Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушёл, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.

– Эй, молодец? Как тебя звать-то? – раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, будто кто играл на пиле.

Рыбина, громадная, словно бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.

– Явор, – ответил я со стоном.

– А по батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?

У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замёрз, перетрусил и терял кровь.

Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и ответил:

– Никитич.

– Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она всё мне рассказала – как Марьин пастух её в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костёр кинул, – тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой, – и как ты, добрый молодец, её освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла – сразу и пришла.

– Благодарствую, – ответил я. – Только вот я вроде и сам справился.

– Не гневи, Явор Никитич! – скрежетнула рогатая рыбина.

– Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая – знать не знаю, – ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.

– Я Морская Коза, Ясконтия внучка.

Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на спине которой рос целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий – создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.

– А ты, значит, у Марьи, царицы моря, в подчинении ходишь?

– Нет, Явор Никитич, Марья много чем владеет, конь у неё с островов, что за тысячу вёрст дальше от Буяна, и всё море дотудова её слушает, а всё ж океан велик, и чуда в нём живут великие. Отец мой Ясконтий, сам себе хозяин, рыба-остров, и я сама себе хозяйка. Я её рожка не слушаюсь и на волос её не ловлюсь, а вот детушки мои в сетке с её волосом запутались.

Так вот оно что за проволока была, сообразил я. На базаре в Синь-городе когда-то мужик торговал волос, длинный-длинный, рыже-золотой; Засека тогда ещё купить хотел – мужик божился, что это Марьи, морской колдуньи, волос и на него рыба сама идёт.

– Ну бывай, Ясконтьевна, – сказал я.

– Ну лааааадно, – с воем проскрежетала рыба. – Не принимаешь мою отплату. Лады: если ещё раз меня позовёшь – приду помогу. Станет тебе худо на реке или на море, капни в воду кровью.

Плыви уже, век бы тебя не видеть и твоей помощи не знать, подумал я.

– Только много, смотри, не лей, я до крови охоча, одурею – тебе же хуже будет.

– Ты мне не грозись, – в сердцах ответил я, пряча наконец нож и надевая цепь на шею. – Надеюсь, не свидимся!

– Как знаешь, а я пообещала. Береги себя, Явор Никитич. Погибель ты на шее носишь, хоть и не свою.

Морская Коза звякнула колокольчиком, нырнула – меня брызгами обдало, а по старице аж вертун пошёл, – и пропала, как не было её.

Пора было уходить. Я не знал, какой такой у Марьи пастух, но зато знал, что коров да овец она не разводила, а вот коней – да. А где пастух, там и стадо.

Болотницы не стало, морок рассеялся, и я легко обогнул старицу и выбрался на высокий луг.

Я думал о том, не стоит ли мне и вправду встретиться с Марьей.

Говорили, что на островах, где она родилась, кликали её не Марья, а Марте, а Марьей она уже на этом берегу назвалась, когда выучила первые нужные для торговли слова и стала заплетать волосы в косу, на местный лад.

Сказывали, что в бою она удачлива, что кольчугу её и железную шапку заговорили семь особых старух ещё на том краю моря. И что с тех пор свой шлем на людях она никогда не снимала и лица её за железной личиной никто не видел. Считалось, что заговор защищать-то защищает, да только увечье недалеко вертится, копится да случая ждёт.

Марья владела берегом, почитай, полсотни лет, но не старела. Сватались к ней и воины, и князья, и колдуны, да только никого она не приняла. Говорят, сам Бессмертный к ней подъезжал, как колдун к колдунье, да и ему она отказала. Говорили, что он осерчал и дрались они чуть ли не три дня и три ночи, а после Марья победила его и в цепи заковала. Так он где-то у неё в плену и маялся.

Но то, полагал я, сказки. Если в Марьин рог я вполне верил, и в див земных, морских и небесных, и в колдовские диковины, то в бессмертие – нет. Смерть – она такая, от неё можно на время схорониться на тёплой печи или даже в заговорённой броне, но если размозжить любой подлунной твари голову – тут никак жив не будешь. Я в этом был уверен. Мне случалось такое и видеть, и учинять.

– Ворррр!.. – зарычал на меня злющий пёс, рябой, как соль с углём, когда я подошёл к стаду коней, что паслось на диком лугу. Я не ответил, дунул в костяной свисток. Пёс прижался к земле, пряча брюхо, и отполз.

Свисток я тоже забрал из Засекиных вещей, тогда же, когда и ларец. Засека всегда любил диковины, а я – нет. Но если представился случай, отчего не взять?

Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с чёрными кругами ниже вишнёвых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликали четырёхглазыми. У нас считалось, что животина с пятнами под глазами может видеть мёртвых.

Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большинство того, чем владел в этой жизни.

Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.

Луг – зелёная чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, – остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.

Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот – я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унёс сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.

Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, чёрный, мрачный, в неотмытой крови на доспехах, что такое с собой привёз, что хранил на шее, в небольшом, простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.

Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.

Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.

Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.

Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.

Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь всё выше и толще: от опушки – с запястье толщиной, дальше – уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.

Раз я увидел старый, чёрный меч с истлевшей уже оплёткой рукояти, воткнутый в пень; другой раз – засаженный в дерево топор, считай, новый – кто-то здесь ехал или шёл совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь своё железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путём.

Деревья вокруг стали попадаться ровно с моё тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.

И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.

– Да что ж ты, волчья сыть, мммёртвого увидела, что ли?

Я заругался сквозь сжатые зубы.

В первый раз я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.

– Воронье мясо, куда, куд-да!

Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, – ни батога, ни поводьев.

Я ещё раз глянул вперёд. Ничего такого, ну темнота, как и везде, листва да корни, ёлки голые посохшие.

Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щёлкнуло, мёртвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.

Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и чёрные листья.

Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.

Потом махнул на всё рукой и снова пошёл пешим ходом, стараясь не загребать палую листву и сухую хвою, чтоб шуршать поменьше. Тишина давила немного, словно прикладывала невидимый палец к губам. Тссс, Явор, молчи, не шуми, тут все молчат, под листьями молчат, на деревьях молчат, в норах молчат. Молчат да смотрят. И ты помалкивай.

Лес и впрямь диковинный начался, как будто я перешёл какую-то границу, которую кобыла углядела сразу. Ровно, как за проведённой чертой, начинались седые пятиобхватные гиганты с дуплами с хорошую комору, с ведьмиными кольцами поганок меж корней.

Лес же, казалось, сам надвигается на меня, идёт навстречу. Вроде шаг шагнул, обернулся – а будто два раза ступил. Дюжину шагов прошёл, глядишь, а дерево, по которому путь примечал, уж в четверти сотни шагов позади. Полверсты прошагал – уже и места не признать.

Мимо моря не пройду, решил я и пошёл ровно, как мне казалось, вперёд, уже не выбирая дороги.

Но лес не кончался, а деревья иногда попадались такой уж оголтелой толщины, что я подумал – если они ещё больше станут, то я просто упаду на колени, свернусь калачиком и буду лежать, пока меня смерть не приберёт.

Но наконец уклон пошёл вниз, бурелом стал редеть, и всё чаще попадалась под ноги не земля, а твёрдый камень. Иные валуны были мне по пояс, и чудились в них замшелые великаньи головы: того и гляди, увидишь провалы глазниц или блеснёт железом сквозь мох огромный шелом.

Дерева попадались диковинные, серые, закутанные лишайником, безлистые, и, что странно, я не мог на вид их породу распознать. Не бывало таких деревьев.

Я остановился, тронул одно. Камень. Лес был каменный. Когда-то, видно, затопила его солёная вода да стояла долго, что он не сгнил, а в камень превратился. Может, сотню лет, может, сто сотен.

Потянул ветер, запахло морем, солью, холодной и хмурой большой водой. Меня всегда от этого запаха по-хорошему в дрожь бросало.

Скоро настоящие, живые деревья измельчали совсем и остались позади, вокруг высились только каменные стволы, настолько, видно, древние, что ветви на них покрошились, остались, считай, одни столбы. Потом послышался грохот, тугой, мерный грохот прибоя в скалы. Ветер усилился, и я понял, что почти дошёл.

Я вышел на край и забыл дышать. Холодное, серо-зелёное под пасмурным небом, всё в бесконечном узоре волн, море простиралось до горизонта, в дымке парили, словно подвешенные над водой, далёкие тёмные острова, ветер гонял белую-белую пену клочьями.

До воды было не так уж и много, сажени четыре, не больше. Каменный лес выходил прямо к обрыву, а кой-где спускался по склону в море.

Промахнулся я, вышел в стороне от устья.

Я решил забраться повыше, огляделся и присмотрел вдали совсем уж высоченный каменный дуб. Или не дуб.

А когда я подошёл, я увидел, что дерево пустое и в нутро ствола ведёт проход.

Дубовая, уже из настоящего дерева, обитая железом дверь была распахнута. Я заглянул.

Внутри эта дубовая башня оказалась невелика, сажени две поперёк, кругла. В полу была ещё дверь, тоже дубовая, на петлях, створка откинута, семь железных засовов на полу лежат, дюжина замков разбитых, ещё два – на лестнице. Кто-то сильно потрудился. Из подвала тянуло холодом, словно вровень с полом стояла ледяная тёмная вода.

Я хотел было уходить, как что-то звякнуло в яме и шевельнулось.

Я попятился. С меня на сегодня хватило и тварей, и приключений.

– Добрый человек… Не уходи… – раздался голос из непроглядной черноты. Скрипучий, как железная петля, правда, с погромыхивающе низким отголоском. Был в этом голосе металл, старый, ослабший, но металл.

– Не бойся, воин, я на цепях вишу, тридцать лет уже ни жить, ни сдохнуть, только пить очень хочется. Избавь от пытки, мил человек, принеси ведро напиться да ступай куда шёл.

Бессмертный, подумал я. Мать моя, Бессмертный. Я, заплутав, вышел к месту, где Марья держала в плену Бессмертного.

Ну раз он на цепях, подумал я, то взгляну одним глазком. Такое не каждый день увидишь. Тем более, подумал я, тем более…

Он ведь владел несметными богатствами. И, если не выдал их, конечно, пленившей его Марье, за ведро воды я мог попросить его о малой услуге. Небольшой такой.

Сказать мне, где какая-нибудь часть запрятана.

Я спустился в подвал, но после дневного света ничего разглядеть не мог.

Споткнулся обо что-то, перепугался, нащупал рукой – ведро.

– Тут за камнем родник бьёт, – сказал голос в темнотище. – Будь добр, принеси напиться. Иссох я уже за тридцать лет, а Марья раз в год только сжаливается и пить приносит. А мне мааааало.

Я разглядел его очертания. И содрогнулся. Огромный, саженного роста, в полных железных доспехах, настолько покрытый пылью, что сам он выглядел камнем, резьбой по скале.

Он и вправду висел на цепях. Две поддерживали под плечи, по две – локти и запястья, две охватывали пояс, и снова же по две – колени и лодыжки. По пыли и патине, увидел я, полосками тянутся дорожки ржавчины.

Под пыльным капюшоном я так и не смог рассмотреть его лицо. Кожа металлически отблёскивала, обтягивая скулы. Глубокие глаза чуть отсвечивали во тьме. Пахло в пещере не то медью, не то железом.

– Дай напиться, добрый молодец, – попросил он ещё раз.

– Я бы и дал, да мне-то что за это будет?

Он понял и вздохнул.

– Могу сказать, где злато лежит, а коль два ведра принесёшь – с ног до головы одарю. Мне оно незачем, за триста лет не помогло, ни одна монетка не прикатилась мне солнцем блеснуть. Что злато, что пыль, что грязь, добрый молодец.

– Откуда мне знать, что ты не врёшь.

– Чем же я тебе поклянусь, коли я Бессмертный? Напои, молодец, не обману. С тебя ж не убудет.

Я подумал. И согласился.

Я принёс ему ведро и держал его на весу, пока Бессмертный жадно пил. Это заняло у него несколько мгновений.

И да, я принёс ему второе. И третье. Запоминая те пути и тропы, которые он мне поведал. Я знал, что не стоит приносить ему много воды – он мог набрать силы и попробовать сорвать цепи, но пока он оставался сух, ровно скелет, болтался внутри доспеха, и я слышал, как стучат его кости.

В пещере его оказалось пусто – когда глаза привыкли, я увидел лишь гору тряпок в углу и несколько глиняных черепков на каменном, заросшем грязью полу.

И я таскал воду, в которой отражалось пасмурное холодное небо, забыв про Засеку и про ларец. Всего четыре ведра.

– Довольно, – сказал я. – Оставайся теперь, жди Марью, когда она тебе ещё ведро поднесёт, а я пошёл.

– Ну, ещё ведёрко! – взмолился гигант.

– Нет уж. Довольно я сегодня со всякой нечистью дела имел, с меня достаточно. Помог, как договаривались.

– Не уходи! А хочешь, я за последнее ведро расскажу тебе, где моя смерть лежит? Никто не знает, а ты знать будешь. Хочешь – продашь секрет кому пожелаешь, хочешь сам меня убьёшь, мне жизнь такая, сам видишь, не мила, а Марья меня вовек не отпустит.

Вот это штука, подумал я. Богатыри искали, колдуны искали, Марья искала, а никто не нашёл. А вдруг и вправду скажет?..

– Одно последнее, – сказал я, проклиная себя сам. Я сам пил ледяную сладкую воду из утекавшего в море родника, сгорая от голода, и пытался понять – как оно, тридцать лет не иметь ни капли, ни крошки во рту, ни возможности умереть.

Я принёс пятое ведро. Снаружи собирался дождь, видно, настигло меня последнее проклятие болотницы, подумал я, усмехнувшись.

Пятое Бессмертный пил медленно. Допил, усмехнулся, хитро блеснул глаз, словно серебром выстланный изнутри. Он уже не казался каменным, вырезанным прямо в стене, ушла бледность, уступила какому-то булатному, едва ли не узорчатому проблеску по коже, и словно бы осыпалась многолетняя пыль.

Теперь он выглядел живее.

А мне вдруг стало как-то совсем тесно в этом широком подвале, будто бы стены навалились, так что места мало сделалось, а вот свет за спиной померк и отдалился.

Я взглянул на узника пристальнее. А ну как дёрнется сейчас, подумал я вдруг, успею я выскочить?..

Ладони взмокли. Я вдруг сообразил, что за запах такой. Не медь, не железо – кровь. Тут кровь проливали. Я глянул на грязные тряпки и сделал ещё шаг назад.

– Что задумался, воин, или нынешние молодцы каждой тени боятся? – спросил пленник, немного покачивая цепями. Так, чуть-чуть. Я разглядел, что к каждой цепи подвешен колокольчик. – Тень-то у меня велика да тяжела, да огня нет – оттенить нечем.

Мне вдруг показалось, что я вижу не ржавчину, а кровь, текущую из-под доспеха. Что кости торчат из-за ворота и из рукавов, голые обглоданные кости. Что там, в углу, в темнотище самой, валяются сапоги, а черепки на полу не глиняные – костяные.

А что, если до меня тут кто-то уже был, подумал я. Кто-то проезжал передо мной по лесу, оставив свой новенький топор в Марьином лесу на той же тропе. Не сюда ли он в итоге пришёл?

– Пойду я, пожалуй, – сказал я. Хотел поклониться, потом почувствовал, что это как-то глупо. Взгляд узника шарил по лицу, как холодный жук, от которого никак не отмахнёшься.

– Ну уходи, уходи, молодец, старого испугался, – сказал Кощей, как будто был не богатырём саженного росту, зашитым в железо. – Только одно тебе скажу напоследок.

Грохнул снаружи гром, и зашумел ливень. Я отступил к лестнице. Поставил ведро, которое, как оказалось, всё ещё держал.

– Что?

– Это было не пятое ведро, – сказал Кощей. – Одиннадцатое.

Он тряхнул цепями, и цепи лопнули, как верёвки.

Только одна, последняя цепь удержала его за левое плечо, так что его аж развернуло. Каменный свод дрогнул.

Я всхлипнул и побежал по лестнице, поскользнулся, свёз колено, прыгнул каким-то нелюдским прыжком, словно из змеевой пасти, сразу на дюжину ступеней вверх.

– Был тут один такой, до золота охочий, – пророкотало из подвала. – А ты думал, кто засовы снял да двери сломал? Я, знаешь ли, как он мне шесть вёдер принёс и попрощался, одну руку-то высвободил, хватило силы. А больше как ни маялся – извернуться не мог, правда, кольцо одно подвыкрутил, а тут и тебя ветром с дождиком принесло. Дождь… болотом пахнет. Болотницу прогневил, не мила показалась?

Я в ужасе осознал, что ливень, косо врываясь через распахнутые двери, ручьём течёт вниз, по ступеням – на этой каменной земле ему некуда было впитываться.

Вода. И последняя цепь.

Я выскочил под дождь, обернулся и увидел, как Бессмертный выломился из пещеры на свет. Обрывки цепей оплелись о каменные пни и просоленные ветви, как змеи, колокольчики на цепях мелко вибрировали, но не звенели, словно язычки у них поприлипали к чашам. Зелёно-голубую, дымную патину, которая здесь делала хозяина похожим на призрак, порезали яркие серебряные царапины. Чёрный капюшон он натянул на безволосую голову, так что ткань прикрывала отвыкшие от света глаза. Мне показалось, что ростом он уже куда больше сажени. Востроносые железные башмаки продавливали камень – в шаге он наступил на гальку, и та раскрошилась пылью. Я молча и медленно отступал. Я был бы рад орать и бежать, да не бежалось и не оралось. Серебристые с холодной могильной зеленцой глаза отсвечивали из-под капюшона, чуть отблёскивали железные зубы да виднелся из чёрной тени подбородок, острый, как клин.

– Освободил ты меня, теперь проси что хочешь, – сказал Бессмертный. – Всё одно я тебе ничего не дам.

– Отпусти, – сказал я. – Я ж тебе ничего не сделаю.

– А ты теперь знаешь, где мои сокровища лежат, – ответил он, надвигаясь. Каменные крошки задетых веток брызгали в стороны. Казалось, даже мёртвое вокруг него продолжает умирать.

– И ведь вы одинаковые. Вам всё одно, что я на цепи, что я жаждой и голодом мучаюсь, а подохнуть не могу. Вам лишь бы золото.

Он шёл, на каждый шаг припадая, как огромная страшная кукла из вертепа. Железный лязг и скрип стоял в лесу. Он приближался, а я словно врос в камень. Мой побег закончился.

– А чего тебе бояться-то, я тебя на цепи триста лет держать не буду.

Шаг. Дрожь земли. Лязг, скрип. И что-то ещё. Тяжёлые, быстрые, мерные удары, словно летит по каменному лесу тяжёлый, мощный конь.

Засека всё ж нагнал меня, и я почти обрадовался ему, хоть он тоже явился по мою душу. Если Марья Бессмертного на цепи посадила, то, может, и Засека, хоть и худой колдун, но чего-нибудь сдюжит?

Загудело за спиной, заплескало. Я обернулся к морю и увидел Марью. Конь её летел по воде, поднимая брызги. Она услышала звон своих сторожевых колокольчиков, подумал я, и пришла.

Всё сходилось в одной точке. Жаль только я стоял аккурат посреди.

Засека выехал на край, сделал широкий круг, заезжая Кощею в бок. Он крутил что-то в руках, складывал, и я ошеломлённо понял, что он привёз с собой разборный самострел. Дощечки да железки, скованные, видно, по заказу. Готовился. Давно, значит, готовился в Марьин лес вооружённым попасть.

Марья спрыгнула с коня на берег и оказалась высокой, повыше иных мужиков, худой девахой в круглом шлеме с личиной. Её знаменитых волос я не увидел – убрала, видно, под шлем.

– Что ж вы наделали! – закричала она. – Мне теперь, чтоб его заковать, нужно каждый кусочек от каждой цепи найти!

– Поищи, Марьюшка, поищи, – рассмеялся Кощей. – А я подожду!

Марья всплеснула руками, закусила губу. Она была без оружия – видимо, на этом берегу не могла нарушать свои же законы.

– А ты, Засека, сейчас же погибнешь, – сказала она, глядя на то, как разбойник заряжает самострел. – Никому нет спасения, кто с оружием здесь появится. Такой закон.

– Это мы посмотрим, – прогудел разбойник в бороду. Он был немногим меньше Кощея.

– Марья, свет мой, отойди, не мешайся, – сказал Кощей. – Я с витязями разберусь, а потом и потолкуем.

И он бросился в атаку, внезапно, без предупреждения.

Конь Засеки полетел на камень с перебитой цепями шеей, Засека отскочил, перекатился, поднял каменную ветку и ударил Кощея в голову. Только загудело.

Засека сорвал с себя высокий шлем-колпак, отступил, уворачиваясь, и натянул железную гранёную шапку на кулачище. Кощей сгорбился, прянул низом, подставил бронированное плечо под каменную палицу, и Засека мощным, убийственным ударом угодил навершием шлема ему в висок. Я видел, как такие удары разбивали головы, как гнилые пни.

Гул прошёл как железный, полетели белые искры, Кощей с визгом махнул рукой, мне показалось на миг, что это он кричит от боли, потом я понял – визжали шарниры старого тяжеленного доспеха. Выплеснулась из рукава кровь, кровь того бедолаги, что принёс ему шесть вёдер воды. Ему негде было прятать останки тела, когда я пришёл, и он просто запихал их внутрь свободной рукой.

Я схватил камень, швырнул, ещё и ещё. Гром орал над головой почти непрестанно.

– Лареееец! – кричал Засека. – Дай мне лареееец!

– Цееепь, – закричала Марья. – Цеееепь помогай собирать, пока все осколки не сыщем, я его не остановлю!

– Ларееец!

Марья стала читать что-то нараспев: иаранн а иаранн, иаранн го иаранн. Куски цепей вибрировали, поднимались, летели к ней.

– Ларец открой, – заорал Засека, повалив Кощея на землю. Он вскинул самострел и выпустил в упор две стрелы, по одной в глаз. С железным гулом, будто стрелы угодили в котёл, голова Кощея дёрнулась назад, древка вспыхнули, с жаром обуглились, Кощей мотнул головой, и две дорожки дыма поплыли в стороны.

Кощей взял одну из цепей в руки и оторвал часть звеньев, могучим ударом швырнув в море.

– Собирай, Марья, собирай, невестушка! – весело проревел он. – Пока все не соберёшь!

– Ларец открой! – заорал Засека, поняв, что я не собираюсь его ему отдавать, и через Кощееву голову швырнул мне ключи.

Что ж там такое-то, подумал я, открывая железную крышку.

На миг замерло и затихло всё.

В ларце, в холщовом мешке, лежало грязное, в бурых потёках, яйцо.

И тогда я понял вдруг, всё сложилось в моей голове.

Засека добыл Кощееву смерть, кто знает как, кто знает где, но добыл. Нашёл нужный дуб, вскрыл сундук, расправился с зайцем и уткой, и кто знает с чем ещё, и забрал яйцо себе. Но только он не собирался лишать старое чудовище жизни.

Нет, он хотел понять, как обрести бессмертие. Ездил по колдунам, пытаясь решить загадку Кощеевой смерти, отказывал покупателям, которые быстро прознали про Засекину тайну. А ватаге своей и словом ведь не обмолвился.

Потом, видно, отчаялся и, прежде чем яйцо продать, решил сам попытать счастья в том деле, для которого все и хотели владеть яйцом. С той единственной понятной разбойнику целью.

Найти Кощея и под страхом смерти выпытать у него, где спрятаны его несметные сокровища.

Те самые, о которых он рассказал мне за несколько вёдер воды.

Он ведь и к Марье затем сватался, сообразил я. Ни для чего, как для того, чтоб узнать, где Кощей запрятан.

А я случайно на него вышел и Засеку за собой привёл, а Марья уж прилетела, когда колокольчики услыхала.

А Кощеева смерть всё это время была у меня. Погибель, да не моя.

Дальше я не успел на секунду.

Марья сняла шлем и раскидала по плечам волосы, наверное, с закрытыми она толком не могла колдовать.

Засека взвёл самострел, метя в шею Кощею, рванувшемуся ко мне.

Тренькнуло, одна из стрел отскочила от бронированного плеча, как живая, и воткнулась Засеке в глаз, завершая старое лесное проклятие.

Вторая прошла мимо, скользнула над моим плечом, обожгла шею и ушла за спину. Я услышал тихий ох.

Когда я обернулся, Марья уже падала вниз по склону. Стрела торчала у неё из щеки – несбывшееся, ходившее за заговорённым доспехом, мигом взяло своё.

– Мааааааарья! – нечеловеческий крик Кощея расколол несколько каменных деревьев, рядом врезалась молния, заорало где-то вдали сполоханное вороньё, и часть каменного берега осыпалась вниз.

Я схватил Марью за руку, но не устоял, и по каменным пням мы вместе покатились в воду.

Сколько крови, подумал я, сколько крови. Что сейчас будет.

Взбурлила вода, и тело Марьи дёрнуло у меня из руки на глубину.

– Вот подарок так подарок! – взвыло в волнах голосом Морской Козы. – Не зря я здесь недалеко ходила! Убирайся прочь, Явор, прочь из воды!

Кобылица Марьи кинулась в море, словно всегда там была, распахнула непомерную пасть и вцепилась рыбине в хребет, выдирая куски, вступаясь за уже мёртвую хозяйку. Ясконтьева дочь кричала дурным человеческим голосом, лихорадочно болтая Марью. Плавники рассекали воду, из пасти расползался бурый туман по воде да белые хлопья, море ахнуло, ударилось в скалу, глухая тоска навалилась и отхлынула, оставив занозу, и я понял, что Марьи больше нет. Потрясённый, я глядел, как дерутся в кровище два чудовища, одинаково уже не схожие ни с рыбой, ни с конём. Марья тонула, погружалась в родное море.

Я выскочил на берег, разбил наконец проклятое яйцо о мокрый камень. Кощей гигантской статуей застыл на берегу, а потом с грохотом упал на железные колени, так что трещина пошла. Меня он то ли замечал, то ли нет.

Я отвернулся от смрада – в протухшем давно нутре плавала костяная, похожая на птичье ребро, кривая иголка. Я, вытирая руки о ватник, вытащил её.

Посмотрел на море.

– Марья, – сказал Бессмертный. – Прости меня, Марья. Первый год я тебя ненавидел, первый десяток лет я тебя проклинал, второй десяток – по тебе тосковал, третий – об одной тебе и думал. А вышло, что ты из-за меня погибла.

Я молчал. Я ничего не мог сказать, да и кто стал бы меня слушать. Мир вокруг рушился, заплывал кровью. Душу словно раздавило могильным камнем. Всё и вся вокруг гибли из-за меня, из-за моей мести бывшему ватажку, а я стоял, целёхонек.

– Теперь, – сказал Кощей, глядя куда-то за горизонт, словно видел там некое движение, может быть, Ясконтия, идущего мстить за разодранную дочь, – теперь – ломай.

Майк Гелприн, Александр Габриэль Виршители

Утро было сырым, промозглым и серым. Город, закутавшись в туман, досыпал, досматривал последние сны, дрожал крышами домов под осенней слякотной моросью. Еще не вышли на мощенные булыжником улицы первые молочницы, еще не менялась гвардейская стража у городских ворот, а виршитель Элоим был уже на ногах.

Ежедневный двухчасовой путь до мрачного, серого камня, строения, отведённого под нужды Ордена, Элоим проделывал пешком. Он разменял уже шестой десяток, и утренний моцион для поддержания здоровья был необходим. Кроме того, самые лучшие, самые сильные вирши Элоим сложил именно в утренние часы. Впрочем, это было давно, еще при жизни виршителя Эдгара. Тогда Элоим был всего лишь молодым виршетворцем, он и мечтать не смел, что займет после смерти Эдгара его место, возглавит Орден и станет вторым лицом в стране после короля.

Элоим, преодолев с десяток кривых узких переулков, вышел, наконец, к городскому парку, углубился в него и вскоре достиг заросшего лилиями и кувшинками пруда. Виршитель остановился, он всегда останавливался на этом месте. Пруд был его свиршением, проделанным в одночасье, экспромтом, сам король рукоплескал ему тогда и пожаловал орден Дактиля, первый из пятерки орденов Размера.

Пару минут Элоим постоял, любуясь на свиршение, затем двинулся дальше. До здания Ордена он добрался, когда утренний туман уже рассеялся и сошел на нет, а Город пробудился и вовсю перекликался людскими голосами.

У входа в здание Элоим остановился и склонил голову. Здесь в стену была вмурована латунная табличка с начертанным на ней Эдгаровским виршем. Тем самым, знаменитым, отвратившим поразивший страну мор.

Когда чумной неотвратимый мор

и в каждый дом, и в каждое подворье

явился нежеланным, словно вор,

неся с собой неслыханное горе…

Когда беда, страшней которой нет,

в дома проникла сквозь дверные щели,

и всё тусклей привычный звездный свет,

всё глуше и печальней птичьи трели…

Когда летят, нахмурясь, облака

и небо предзакатное багрово,

и смерти равнодушная рука

выхватывает каждого второго…

Когда, смирясь, к земле прильнула высь

и замолчали скрипки и валторны…

Я приказал беде: «Остановись!» —

черпнув душою силы виршетворной.

И я пою конец чумных времен,

конец беде под каждым нашим кровом.

Любой больной да будет исцелен,

здоровый же – останется здоровым! —

в который раз прочитал Элоим, хотя и знал вирш наизусть.

Он распахнул тяжёлую резную дверь, вошёл и по винтовой лестнице поднялся на второй этаж, к кабинету.

Виршетворец Эрмил, поджарый, подтянутый смуглый красавец с чёрными вьющимися волосами, падающими на высокий лоб, был уже на месте.

– К нам пришёл человек, виршитель, – доложил Эрмил, – дожидается со вчерашнего дня. Имя ему Элам.

– Что же этот Элам от нас хочет?

– Я задал ему тот же вопрос, виршитель.

– И что же?

– Сказал, что желает пройти экзамен на соискание.

– Вот как? – Виршитель удивлённо поднял брови. – Я не видел имени Элам в списке выпускников Академии.

– Немудрено. – Виршетворец Эрмил улыбнулся. – Он не заканчивал Академии. Он вообще ничего не заканчивал и об искусстве виршесложения слыхом не слыхал. Он из провинции, откуда-то из глубинки, да и выглядит как настоящая деревенщина.

* * *

– Значит, ты желаешь пройти экзамен Ордена. – Элоим задумчиво рассматривал пришлого. Был тот долговяз и нескладен. Нечёсаные, мечтающие о ножницах цирюльника волосы цвета жухлой соломы доставали до плеч. Велюровый видавший виды камзол, потёртый на локтях и лоснящийся от жира в вороте, застёгнут на две пуговицы. Панталоны заштопаны в коленях. Туфли… Элоим с трудом сдержал смех: такие туфли, гнутые под носорожий рог, носили во времена его прадеда. Элоим откашлялся. – Знаешь ли ты, – продолжил он, – что виршетворцем дано стать далеко не каждому? Многие пытались одолеть этот путь, но лишь немногие добрались даже до середины его, а до конца – считаные единицы. И шли они этим путём годами. Кропотливо изучая законы виршесложения, оттачивая рифму, совершенствуя технику и стиль. До тех пор пока сложенные вместе слова не обретали силу, способную виршить деяния. Что скажешь, Элам из провинции?

Элам опустил голову и с минуту, уставившись в пол, молчал. Затем поднял глаза и сказал:

– Я слыхал про это, виршитель. Мне как-то в руки попала одна книженция, в ней говорилось о всяких виршетворных разностях. Я прочитал её от корки до корки. Однако проку оказалось маловато, вот какое дело. Я путаюсь в амфибрахиях, пиррихиях и месомакрах, виршитель. Но у меня иногда получалось.

– Да? И что же у тебя получалось?

– Однажды у нас была сильная засуха, траву побило зноем, и зерно не взошло. Люди собрали кто сколько мог, чтобы уплатить виршетворцу из столицы, но сумма оказалась недостаточной, и ваш Орден отказал ходокам.

– Труд виршетворца недёшев, – нахмурив брови, сказал Элоим. – В особенности если ему предстоит ехать куда-нибудь за тридевять земель и виршить невесть для кого.

– Пускай будет по-вашему, – согласился пришлый. – Так или иначе, когда ходоки вернулись ни с чем, я за ночь сочинил вирш. И наутро пошёл дождь.

– Вот как? Ты полагаешь, что свиршил его?

– Так я думал, виршитель. Однако потом я декламировал этот вирш множество раз, и дождя не было.

Элоим рассмеялся:

– В той книженции, которую ты удосужился прочитать, не говорилось, что вирш после свиршения теряет силу?

– Что-то такое было, – Элам почесал в затылке, – не очень внятное.

– Невнятное, говоришь? – Виршитель усмехнулся. – Н-да. Итак, ты полагаешь, что свиршил дождь. Допустим. Что ещё ты свиршил?

– Много всякого было. Корова однажды у старосты не отелилась, думали, издохнет. Потом дочка мельника подцепила от заезжего торговца дурную болезнь. Затем от кривой Элизы, что на перепутье трактир держит, жених сбежал. Помимо того…

– Постой, постой, – давясь от смеха, прервал перечисление Элоим. – Ты что же, хочешь сказать, что отелил корову, излечил гулящую девку и вернул трактирщице жениха?

– Я не уверен, виршитель. Но каждый раз я сочинял вирш, и… Корова родила телёнка, дочка мельника излечилась от язв, а кривая Элиза вышла замуж.

– Ладно. – Элоим поднялся. – Ты позабавил меня, человек из провинции. Я собирался отправить тебя восвояси, но за доставленное удовольствие – изволь. Пройдём в сад, я посмотрю, на что ты способен.

* * *

Солнце растолкало тучи и теперь озорно выглядывало из-за них, трогая позолотой садовую ограду и гоняя в лужах радужные круги. Виршетворец Эрмил вынес из здания массивное, красного дерева, кресло с витыми подлокотниками, установил в тени раскидистой лиственницы. Виршитель уселся, и Эрмил встал за спинкой кресла, глядя на переминающегося с ноги на ногу нескладного, долговязого провинциала.

– Покажи нам, что ты умеешь, – скрестил руки на груди Элоим.

– А что показывать-то?

– Что хочешь. Взгляни вокруг – вот засохшая яблоня, наряди её цветом. Вот лужа – заставь в ней плеснуться рыбу. Вот ограда – прорежь в ней калитку. Вот птица, – Элоим, задрав подбородок, осмотрел описывающую над садом круги ворону, – сбей её на землю.

– А? – Элам, моргая, принялся разглядывать яблоню, за ней лужу. Обвёл глазами ограду и, наконец, раскрыв рот, уставился на ворону. – Вот эту птицу? На землю? Э-э…

С минуту он молчал, не сводя с то парящей, то размахивающей крыльями вороны глаз. Потом воздел руки к небу и возопил:

Звучи, звучи, моих свиршений лира!

Хочу, чтобы рука от лиры не устала!

Одна ворона съела много сыра,

и ей в полете плохо стало.

Она еще летит со стаей вместе,

но зренье перестало быть остро́.

Она еще чуть-чуть, через саженей двести,

на землю рухнет, как ядро.

Ей не окажет помощи больница,

издохнет птица в тот же час.

Нам надо лишь чуток посторониться,

чтобы она не грохнулась на нас.

Ворона…

– Довольно, – виршитель Элоим в негодовании вскочил. – Это не вирши!

Элам замолчал, по-прежнему моргая и ошарашенно глядя на ворону, как ни в чём не бывало описывающую над садом круги.

– Не вирши, – рубанул рукой воздух Элоим. – Это надругательство над виршесложением. Жуткие, примитивные рифмы. Устала – стало, каково, а? А размер… Ты хотя бы знаешь, что такое виршетворный размер, Элам или как тебя там? Вздор, о чём я спрашиваю, разумеется, ты понятия об этом не имеешь. У тебя размер даже не пляшет, он у тебя скачет. На месте галопом, как стреноженный жеребец, которого ожгли плетью.

Виршитель перевёл дух. Провинциал по-прежнему стоял в пяти шагах. Покраснев и теребя разболтанную пуговицу на дурацком камзоле, он судорожно раскрывал рот, пытаясь что-то сказать. Слова, однако, не шли из него, вместо них издавалось лишь булькающее, невнятное бормотание.

– Запомни мои слова, Элам из провинции, – сурово сказал виршитель. – Никогда, ты понял, никогда не быть тебе виршетворцем. Ты – виршеплёт, худший из тех, кого я видел когда-либо. Забудь о виршесложении, оно – удел избранных. Тех, на ком держится королевство, тех, которые способны силой, вложенной в слова, защитить его от напастей. Тех, которые шли к этому всю жизнь, сызмальства, годами и десятилетиями тренируя и оттачивая ум, кропотливо, по крупице накапливая знания. У тебя знаний нет, Элам из провинции. Нету. Ступай теперь, возвращайся откуда пришёл и найди себе занятие по нраву. Коси траву, выпасай скот, возделывай землю, делай что хочешь, но никогда, никогда и близко не подступай к виршесложению.

* * *

– Виршитель, – робко произнёс виршетворец Эрмил, когда провинциал на заплетающихся ногах пересёк сад и исчез из виду. – Позвольте мне сказать кое-что. Вы можете подвергнуть меня наказанию или посмеяться надо мной, как пожелаете, но в его виршах есть нечто.

– Что?! – Элоим в негодовании поднял брови. – Такие вирши способен сложить любой каменщик или плотник. Да что там, любой юродивый. «Нечто», – передразнил виршитель Эрмила. – Неумелое, примитивное убожество – вот что в них есть. И ничего больше.

– В них есть сила, виршитель.

– Вы в своём уме?

– В своём. Глубоко запрятанная, зарытая между словами и строками, но есть. Даже не сила – зачатки силы.

– Вздор. Будь в них даже зачатки силы, эта птица, – Элоим поднял глаза, – больше бы не лета…

Он не закончил фразы и шарахнулся в сторону. Разбрасывая перья, ворона пронеслась в вершке от его лица и шумно шлёпнулась оземь. С минуту Элоим с Эрмилом ошалело разглядывали распластавшую крылья птицу с вывернутой шеей и свороченным на сторону клювом. Ворона была мертва.

* * *

Ссутулившись и глядя себе под ноги, Элам устало брёл по обочине проезжей дороги. Путь от столицы до селения был неблизким, а денег на карету или дилижанс у него не было. Их никогда не было, Элам едва сводил концы с концами. Что толку с того, что он выучился грамоте сам, ночи просиживая в одиночку за букварями под тусклыми всполохами света с воскового огарка. Что толку с того, что он владеет скорописью и каллиграфией. Сельчане обращались к писцу крайне редко, в основном для составления завещаний и дарственных. Иногда – если надо было сочинить письмо в окружную канцелярию или прочитать пришедшую оттуда бумагу. И всё. Денег едва хватало на скудное пропитание и на одежду – ветхую, с чужого плеча.

Слова главы Ордена Виршетворцев не шли у Элама из головы. Коси траву, сказал он, выпасай скот, возделывай землю и никогда не подступай к виршесложению. Для Элама это напутствие было страшным, жестоким, несправедливым. Оно было для него катастрофой. Не слагать вирши Элам не мог, они сами роились в голове и властно, настойчиво заставляли его сочинять. Несложенные вирши угнездились в нём, освоились, они не давали уснуть по ночам, они ломились в виски, заплетали мозговые извилины. Они были всего лишь нестройной толпой, мешаниной слов, которые необходимо просеять и отобрать из них нужные. Вирши не отпускали Элама, они были настойчивыми и требовательными, они метались в нём и рвались наружу, и сдержать их не было никаких сил, и воли не было тоже.

Да, чаще всего вирши выходили у него и из него слабыми и болезненными. Недоношенными, хворыми от спешных, преждевременных родов. Бессильными, неспособными виршить, ни на что не способными. Но было… Было же! Взять хотя бы то четверовиршие, которое он написал, когда обнесли дом дядюшки Элвина, бакалейщика.

Убегает поспешно удачливый вор от

молчаливых открытых соседских ворот.

Но все то, что он спрятал в карман и за ворот,

он навряд ли успеет пустить в оборот.

Этот вирш пришёл к Эламу подобно озарению, вырвался из него, засиял, засверкал рифмованными омонимами. И свиршил. Вор не успел спустить краденое, его поймали и предали суду, а дядюшка Элвин, хотя и не верил в свиршение, неделю поил Элама домашней яблочной водкой.

Были и другие вирши. Взять хотя бы тот, что исцелил Эльбиру, мельникову дочку. Лекарь потом говорил, что произошло чудо. Или тот, что вернул мужа трактирщице. Элам тогда был в подпитии, кривая Элиза рыдала у него на плече, жалилась на судьбу, он и сочинил. Или…

Элам остановился и замер. Негодная рифма, скачущий, подобно жеребцу, размер. Что с того? Вирш или способен виршить, или нет, и ни при чём здесь размер и рифма. Причём сказал кто-то очень спокойный и бесстрастный внутри него. Одной силы мало, да и нет её, силы, если нет гармонии и красоты, а есть лишь хаос и мешанина из слов. Твои вирши лишены гармонии, вот в чём всё дело. В них нет красоты и стройности, и сила растворяется, вязнет в сумбуре.

– Эй, мужик, – прервал рассуждения гнусавый голос за спиной.

Элам оглянулся. Запряжённая парой вороных карета с гербом. Сверх меры упитанный щекастый кучер в пёстрой ливрее на козлах.

– Вы ко мне обратились? – переспросил Элам вежливо.

– К тебе, к тебе, – к гнусавости в голосе добавилась надменность. – Как проехать до Эттингема?

– До Эттингема, – задумчиво повторил Элам. – Эттингем неблизко, да и заплутать можно. Знаете что… Нам с вами по пути. Подвезите меня, а я буду показывать вам дорогу.

– Ещё не хватало, – бросил кучер брезгливо. – Это карета графа Эрболе, деревенщина. Его сиятельство будет вне себя от гнева, случись ему узнать, что в ней разъезжало всякое мужичьё.

– Вы ведь можете не говорить этого его сиятельству, – робко предложил Элам.

– Да, как же. Граф определит мужичину по запаху, от тебя, небось, воняет, приятель. Ладно, некогда мне с тобой рассусоливать. Говори, как ехать, да побыстрее, я спешу.

Элам скрестил на груди руки.

– Бог подскажет, – обронил он. – Скатертью дорога.

Кучер выругался и хлестнул вороных плетью. Карета тронулась, затем рванулась с места, смачно ухнула задними колёсами в дорожную лужу, обдав Элама с ног до головы грязью. Кучер оглянулся и расхохотался в лицо.

Накажи его, велел Эламу тот самый голос изнутри, спокойный и бесстрастный. Свирши, заставь этого барского холуя подавиться смехом.

Хочу я, ты свалился чтоб и разбил свой мерзкий лоб! – выкрикнул Элам вслед кучеру.

Пару мгновений он, застыв, наблюдал за каретой. Та, трясясь на дорожных ухабах, как ни в чём не бывало удалялась. Дрянной вирш, понял Элам, нескладный и потому бессильный.

Ты не господин, а я не раб; тебя вот-вот дождется твой ухаб! – крикнул он.

Карету тряхнуло и занесло, до Элама донеслась сердитая брань кучера.

– Ну же! – подстегнул свиршение Элам.

Карета выправилась и понеслась дальше. Через минуту она скрылась за дорожным поворотом.

Что-то не так, осознал Элам. Слова зарифмовались, выстроились в размер и сложились в вирш, но свиршение оказалось слабым, никаким. Не те слова, понял он. Не те. В них нет лёгкости, нет красоты, это просто рифмованные слова, не более.

Элам, уставившись в землю, стиснул зубы, сжал кулаки, наморщил лоб. Новые слова пришли к нему, они роились, кружились в голове, они цеплялись друг за друга и норовили улететь, исчезнуть, сгинуть. Элам отчаянно, судорожно пытался их удержать. Отбросить сорные, а нужные ухватить, выстроить, сложить в экспромт. Ну же! Ещё немного. Ещё. Вот оно!

Что ж, берегись. Тебе пощады нету,

и ждёт тебя негаданный сюрприз:

подбросит ветер вверх твою карету

и сразу же брезгливо бросит вниз.

Нет, не ломай костей. Останься целым.

Но я слова сплетаю неспроста:

когда ты рухнешь в грязь обильным телом,

я это назову «падёж скота».

Элам, выпалив последние слова, бросился бежать по обочине. «Падёж скота, – кричал он на бегу, заливаясь смехом. – Именно так – падёж. Падёж этого надменного холуйского скота с каретных козел».

Элам достиг поворота, споткнулся и едва не упал. Грязно-бурое облако оседало на дорогу, окутывая пылью обломки того, что ещё недавно было щегольской каретой графа Эрболе. Посреди дороги, опираясь руками о землю и часто икая, восседал кучер.

* * *

– Любопытные слухи идут из южной провинции, виршитель. – Виршетворец Эрац подбросил поленья в камин, с лязгом захлопнул чугунную дверцу. – Говорят, что объявился там человек. И про него говорят… – Эрац замялся и замолчал.

– Кто именно объявился? – недовольно нахмурившись, обернулся к Эрацу Элоим. – И что именно про него говорят?

– Разное, виршитель. Будто бы этот человек… Будто бы он… – Эрац вновь замялся.

– Слагает вирши, – помог виршетворец Эрмил. – И якобы к нему идут на поклон со всей округи и даже посылают ходоков из соседних провинций. Ещё говорят, что этот человек не берёт гонораров за свои труды. И кроме того… Я даже не знаю, как сказать об этом, чтобы моя речь не походила на кощунство.

– Говори как есть, – насупившись, велел Элоим.

– Будто бы он использует в виршах приёмы, неподвластные лучшим из лучших, – выпалил Эрмил. – Якобы его вирши полны метафор, аллитераций и аллюзий. И обладают неслыханной силой. Якобы свиршение происходит сразу после декламации, без малейшей задержки.

– Того быть не может, – сказал Элоим твёрдо. – Свиршение занимает время, так было, есть и будет. Полагаю, слухи из провинции – обычный вздор, собственно, на то они и слухи. Видимо, там действительно объявился какой-нибудь шарлатан. И этот шарлатан мутит умы и… Кстати, как он себя называет?

– То особая история, – улыбнулся Эрмил. – Этот человек называет себя виршеплётом.

Элоим расхохотался.

– Похвальное самоопределение, – сказал он. – В едином слове вся суть. Думаю, что мы можем больше не обсуждать провинциальные сплетни и перейти к более важным вещам. Вы что-то хотели сказать, виршетворец?

– С вашего позволения, виршитель, – Эрац поднялся, протянул лист мелованной бумаги, – я сделал несколько записей со слов приезжего южанина, взгляните на них. Якобы это вирши того человека, виршеплёта. Или даже не вполне вирши, а…

– Что за чушь! – прервал Элоим, растерянно разглядывая бумагу. – Что значит «не вполне»?

– Говорят, что он наряду с прочим сочиняет вирши длиной в строку. Забавы ради. И они настолько хороши, что после того, как свиршение произошло, люди заучивают строку наизусть.

Размножалась вошь делением с несомненным вожделением, – оторопело прочитал вслух Элоим. – Что за ересь?

– Со слов того же южанина, какую-то деревеньку одолели насекомые, виршитель. И вот. С вашего позволения, м-м…

Он ей верен, сивый мерин, ей же хотца иноходца. – Виршитель в сердцах отбросил лист мелованной бумаги прочь. – Это что же, тоже вирш?

– Тоже, – Эрац смущённо опустил глаза. – Говорят, что виршеплёт сложил его, когда некая уездная баронесса пожелала сменить коня. Когда вирш зачитали барону, тот был в ярости – его милость разглядел в нём второй смысл, и он, смысл этот, с позволения сказать, э-э…

– Скабрезный, – помог виршетворец Эрмил. – Однако так или иначе виршеплёт использовал приёмы, которыми владели лишь самые знаменитые виршители прошлого. В его виршах – составная рифма и явная аллитерация.

– Явная ахинея, вы хотели сказать, – саркастически заметил Элоим. – Довольно, я не желаю больше слушать байки о провинциальном комедианте. Лет пять назад здесь был один такой, вы, вероятно, помните, виршетворец. Желал пройти экзамен на соискание. – Элоим хохотнул. – Как же его звали?.. Не суть. Этот новый наверняка под стать тому, если не тот самый. Давайте поговорим о других вещах, более насущных и важных. Племена северных поморов объединяются, и вот-вот произойдёт совет вождей, на котором выберут верховного. Если так, то… – Виршитель замолчал.

– То быть войне, – подхватил Эрмил. – Что ж, у нас есть чем встретить поморские племена.

– Накануне я говорил с его величеством, – сказал виршитель бесстрастно. – Не сегодня завтра будет королевский указ о наборе рекрутов среди низших и средних сословий. А также о переходе на военное положение. Дворянское ополчение уже стягивается к северному пограничью. В связи с этим на военное положение переходим и мы, господа. С завтрашнего дня каждому из нас выделят охрану. Каждому виршетворцу полагается четверо телохранителей из дворян. Мне – дюжина.

* * *

– Значит, ты желаешь записаться добровольцем? – капитан королевской гвардии хмыкнул и скептически осмотрел нескладного долговязого провинциала с волосами цвета жухлой соломы. – То, что в гвардию добровольцев не берут, тебе, по всему видать, неизвестно. А в рекруты тебя не взяли, так? Кстати, почему?

– Не знаю, господин. – Провинциал опустил очи долу. – По возрасту я гожусь, ещё четвёртый десяток не разменял. Может статься, хиловат я для рекрута.

– А для гвардейца, значит, силён? – хмыкнул капитан. – Ну-ну. Владеешь мечом, саблей? Фехтуешь, может быть? Стреляешь из мушкетона? Знаешь мортирное дело? Гаубичное?

– Нет, господин. Но я могу научиться, чему скажете.

Капитан расхохотался:

– Вот прямо-таки «чему скажу»? Велю тебе выучиться фехтованию, и завтра ты станешь записным бретёром?

– Можно даже сегодня, господин.

– Что?!

– Я сказал, что могу выучиться фехтованию сегодня, господин. К обеду вряд ли получится. Наверное, ближе к вечеру.

– Ты, я смотрю, шутник. – Капитан нахмурился.

– Я не шучу, господин. Фехтовать выучиться просто, надо лишь проглядеть какую-нибудь книженцию, где об этом написано. И потом малость поразмыслить.

– Да? – издевательски спросил капитан. – Про стрельбу, к примеру сказать, из бомбарды тоже достаточно прочитать и поразмыслить, чтобы начать палить?

– Именно так, господин. Вся суть в словах – в книжках они наверняка есть, надо лишь выбрать нужные и сложить.

– Знаешь что, любезный…

– Элам, господин.

– Элам. – Капитан наморщил лоб, имя определённо было ему знакомо. – Элам, Элам…

– Люди обычно называют меня виршеплётом, господин.

– Вы – Элам-виршеплёт? Тот самый? Это про вас говорят, что… – капитан вскочил на ноги. Он не заметил, что стал обращаться к просителю на «вы».

– Про меня многое говорят, господин.

– Садитесь, прошу вас, мэтр. – Капитан рывком отодвинул от стола кресло. – Это ведь ваш вирш?

Пора мне в путь. Прощайте, девки.

Глотаю слезы, глух и нем.

Мой хрен висит, как флаг на древке,

когда безветренно совсем.

– Мой. – Элам потупился. – Извините, он несколько фриволен и нескладен.

– Что вы, мэтр! Отличный вирш! Под него маршируют мои гвардейцы.

– Кто бы мог подумать! – Элам поднял глаза. – Я сочинил его для старого знакомца, который кучером у его сиятельства графа Эрболе. Должен сказать, кучер остался весьма недоволен свиршением.

– Вы хотите сказать, – капитан едва не подавился смехом, – что ваш знакомец стал, э-э… недееспособным?

– Ну да, естественно.

Капитан откашлялся, вытер слёзы, выступившие на глазах от смеха.

– Хорошо, что мои ребята не знают подробностей. Впрочем, вирш ведь теряет силу после того, как свиршение произошло. Ладно. Итак, вы хотите стать гвардейцем, мэтр Элам? Рядовым гвардейцем?

– Я думал…

– И думать не думайте! Я сегодня же доложу полковнику Эркьеру. Да что там, доложу ему прямо сейчас же. Вы подождёте, мэтр? Это не займёт много времени. Я уверен, полковник найдёт для вас достойное место в гвардии. Скажите только, мэтр Элам. Вы можете… – капитан замялся, – вы можете сочинить вирш, способствующий победе над неприятелем?

– Я никогда не пробовал, господин. Но думаю, что смогу.

* * *

Виршитель Элоим медленно брёл по аллее городского парка. Ветер лениво перебирал палые листья, и накрапывал мелкий косой дождь, но Элоим, привычно поглощённый в раздумья, не обращал внимания. Шестеро вооружённых дворян, невидимые глазу, рассыпались цепью в авангарде. Ещё шестеро следовали в арьергарде: жизнь виршителя, второго лица в стране после короля, а по важности для страны – первого, в военное время становилась бесценной.

Добравшись до пруда, того самого, свиршённого, когда он был молодым виршетворцем, Элоим привычно остановился. Ему вдруг захотелось зачитать вирш вслух:

Взгляни. Душа исполнится тоски:

пустырь, крапива, змеи, сорняки,

не близкие ни разуму, ни глазу.

Такой кусок земли не сдашь внаем…

Здесь был бы к месту круглый водоем

в тени дерев. Так будет, но не сразу:

всего лишь ночь. А как придет заря,

любой поймет, что я виршил не зря,

ища ответ на множество вопросов.

Здесь будет роща. В роще – тихий пруд,

на берегах которого приют

найдет любой: и кесарь, и философ.

Элоим принялся сравнивать вирш, принесший ему известность и славу, со строками с листа мелованной бумаги. Результат сравнения был явно в его пользу. Однако почему же строки виршеплёта не шли из головы, превратившись в нечто навязчивое, не дающее покоя и заставляющее думать о них и повторять их снова и снова…

Уплывает от меня язь, раздуваясь и меняясь, – в который раз вслух продекламировал Элоим. Якобы виршеплёт сочинил этот вирш, будучи приглашён к графу Эрболе в качестве почётного гостя и стоя на берегу графского пруда. И будто бы на глазах у множества гостей костлявая губастая рыбёшка превратилась в благородную стерлядь.

Элоиму внезапно почудилось, что конусообразная куча опавших листьев в двадцати шагах впереди отличается от прочих, тех, что парковые садовники стащили граблями на обочины. Виршитель вгляделся: обычная куча, может быть, немного выше остальных и не столь правильной формы. Элоим пожал плечами, сморгнул и двинулся дальше.

Бедняга от тяжелой ноши лёг и вдруг увидел рядом кошелёк, – раздражённо произнёс он. Будто бы виршеплёт сочинил это, вздумав одарить надорвавшегося от непосильного груза носильщика. И, разумеется, кошелёк с монетами оказался тут как тут. Элоим сплюнул с досады. Нелепый, с вычурной рифмой вирш. Даже не вирш – строка. Почему же он повторяет её в который уже раз, словно строка эта застряла у него в глотке.

Конусообразная куча опавших листьев внезапно дрогнула, развалилась и приняла форму человека. Виршитель даже не сразу понял, что перед ним человек, а когда понял, осознать, что означает его появление, не успел. Был человек мал ростом, раскос и абсолютно наг, с кожей, вымазанной охряной краской так, чтобы сливалась с парковой палой листвой. Человек взмахнул рукой – трехгранный метательный нож, боевое оружие северных поморов, описал в воздухе короткую кривую и вонзился виршителю в грудь на два пальца ниже левого соска. Элоим упал навзничь, последним, что он увидел, был взметнувшийся в небо голубь.

Выпустивший голубя убийца проводил птицу взглядом, затем опустил голову и сцепил на животе руки, приняв ритуальную позу помора, ожидающего смерти. Через пару мгновений его закололи, но этого виршителю увидеть было уже не дано.

Голубь, описав в небе круг, сориентировался и потянул на север, унося в племена почту – весть о том, что виршитель Элоим мёртв.

* * *

– Виршитель Элоим мёртв. – Эрац оглядел виршетворцев. – Как вам известно, он не назначил преемника. И, значит, одному из нас пятерых предстоит занять его место. Время не терпит, вчера утром передовые отряды поморов смяли наши кордоны на северном пограничье. Место виршителя – в войсках, мы все туда отправимся, но прежде должны сделать выбор. Предлагайте, братья.

– Виршитель не назначил преемника не оттого, что не успел, – задумчиво сказал виршетворец Эспан. – А потому, что мы, все пятеро, равны по силе. И ни один из нас не мог сравниться силой вирша с ним самим.

– Это так, – подтвердил виршетворец Эрмил. – Однако выбор нам предстоит сделать. И сделать споро, его величество не станет ждать. Я предлагаю, братья, попросту бросить жребий.

* * *

Ставку командующего спешно разбили на южном берегу реки Эривье. Сюда стягивались остатки армии, три дня назад разрезанной конными лавами, опрокинутой, разбитой и обращённой в бегство. Полевые лазареты не успевали принимать раненых, которых уцелевшие вытащили на руках. Священники не успевали отпевать мёртвых.

Виршитель Эрмил, избранный главой Ордена по жребию, расхристанный, простоволосый, стоял, держась за полог, у входа в разбитый для него шатёр. Он больше не походил на подтянутого высоколобого красавца – плечи виршителя поникли, вьющиеся вороные волосы спутались, залоснились и выбелились сединой, смуглая холёная кожа обветрилась, обтянула щёки и стала серой.

В который раз Эрмил повторял про себя вирш, который в муках сочинял с того дня, как стал виршителем. Дни и ночи напролёт подбирая, шлифуя рифмованные слова, складывая их в строки. Вирш, который он, воздев руки к небу, надрываясь, прокричал, едва на горизонте появились первые ряды конной лавы. Вирш, который должен был разразиться свиршением, тем, что перехватит лаву на подступах к ретраншементу, остановит, сомнёт и повернет вспять. Вирш, оказавшийся бессильным.

Негоже нам перед врагом дрожать

нестройной неумелою дружиной.

Мой славный вирш поможет одержать

заветную победу над вражиной.

Кружит над полем брани вороньё,

являя миру свой шакалий норов…

Но верю я: свиршение моё

раздавит войско северных поморов, —

снова и снова прокручивал в уме Эрмил. В вирше была сила, он знал это, чувствовал. Но её было мало, ничтожно мало. Такой вирш способен остановить сотню мечников или копьеносцев. Пускай две сотни. Пять. Но не яростную многотысячную лаву. Не те слова, с горечью думал Эрмил. Лучшие из тех, что он нашёл, мобилизовавшись, выложившись, отдав всё, что в нём было. И – не те. Слабые, выхолощенные слова, бессильные, никакие. Эрмил закрыл лицо руками. Он не справился. Не сдюжил, не смог, не сумел.

– Виршитель, – вырвал Эрмила из оцепенения голос за спиной. – Вас хочет видеть командующий.

В генеральском шатре царил траур. Командующий армией, генерал от инфантерии Эсарден, коротко кивнул на походное кресло и, не глядя в глаза, заговорил:

– Его величество прибудет в ставку назавтра. Нам с вами придётся держать ответ, виршитель, но дело не в этом. Давайте напрямоту. Ваше мнение: мы обречены?

Эрмил долго, опустив голову, молчал. Затем поднял глаза.

– Мне больно говорить об этом, генерал. Я не гожусь в виршители, мне не хватает силы, той, которой в избытке обладали Элоим, Эдгар и другие до них. Остальные виршетворцы не слабее, но и не сильнее меня. У нас нет человека, способного свиршить победу. Во сколько раз поморов больше, чем нас?

– В десятки раз. – Генерал Эсарден вскинул голову. – Я не верю, что положение безнадёжно, виршитель. Правый фланг, несмотря ни на что, не обратился в бегство. Гвардейские роты полковника Эркьера отразили атаку и выстояли. Они отступили по команде, сохранив знамёна, артиллерию и боевой порядок.

– Там был виршетворец Эрац, – сказал Эрмил устало. – Виршетворец Эрац убит, генерал.

– Полковник Эркьер был у меня за десять минут до вас. Он говорит, что атака была остановлена уже после того, как погиб виршетворец. И что остановил её человек, прокричавший экспромт, когда лава уже подступала ко второй линии обороны. Полковник клянётся, что свиршение наступило мгновенно. Кони встали на дыбы и сбросили седоков. Лава смялась, смешалась и откатилась, давя упавших. Человек, остановивший атаку, месяц назад был зачислен в гвардию добровольцем. Он называет себя Элам-виршеплёт.

– Элам-виршеплёт?! – Виршитель Эрмил вскочил на ноги. – Вы уверены, генерал? Где он сейчас?

– По моему приказу полковник Эркьер к вечеру доставит его сюда.

* * *

– Вот они, – прошептал генерал Эсарден. – Началось. Вы готовы, мэтр?

Элам не ответил. Он стоял в десяти шагах от речного берега, долговязый, нескладный, ветер трепал волосы цвета жухлой соломы. Элам вглядывался в набухающий, застилающийся чёрным северный горизонт. Там, несметная числом, полная ярости и ненависти, катилась на юг конная лава поморов. Жестоких, презирающих смерть и презирающих жизнь, пощады не знающих и не дающих.

Через полчаса лава достигнет северного берега, и поморы с ходу погонят неприхотливых выносливых коней в воду. Форсируют реку за считаные минуты и выкатятся на южный берег. А потом…

Никакого «потом» не будет, твёрдо сказал себе Элам. Не будет. Вирш готов, весь, кроме последней строфы. Той самой, решающей. Которую не сочинишь умом, которая должна родиться в сердце, в душе и выплеснуться из неё словами – яростными, пронзительными, хлёсткими, разящими наповал. Свиршающими.

Эти слова в душе рождались сами, они не могли не родиться, они рвались наружу, как ураган, как стихия, и потому Элам называл их особым словом – стихи.

– Мэтр, начинайте, прошу вас, мэтр! – взмолился стоящий в пяти шагах слева генерал Эсарден.

Лава преодолела уже три четверти пути от горизонта до речного берега. Элам сглотнул и набрал в рот воздуха. Слова пришли к нему, сгруппировались, сложились в метафору, оделись в рифму, обрели силу, стройность и красоту.

– Давай! – вслух сказал себе Элам. Он стиснул зубы, выдохнул и начал декламацию. Слова вырвались из него и понеслись навстречу бесчисленной конной лаве атакующих:

Мы пережили засуху и мор,

неурожаи и светил затмения.

Мне жаль тебя, воинственный помор,

решивший взять числом взамен умения.

Над вешним миром стянута петля —

уздечкой на стреноженной каурою, —

и плачет изможденная земля,

пропитанная кровью нашей бурою.

Нас мало. Мы изранены в бою.

И я, хоть нет меня несовершеннее,

всего себя, всю ненависть свою

готов вложить в последнее свиршение.

Виршу: гостей незваных, северян,

пора навек из наших жизней вымести.

Да станет враг безумьем обуян

и то безумье на своих же выместит!

Стремительно накатывающий сплошной поток всадников внезапно надломился и выгнулся. Ряды конных смешались. Грозный рёв – вырывающийся из тысяч глоток боевой клич поморов – вдруг оборвался, перешёл в заполошный крик, а затем обратился в визг, страшный, пронзительный. Через мгновение к нему присоединился хрип – то хрипели вставшие на дыбы, осаженные на скаку кони. Тысячи клинков взметнулись ввысь и разом опустились на головы соплеменников.

Замерев, Элам неотрывно смотрел на бойню. Вот вылетел из седла и покатился по земле раскосый помор с раскроенным черепом. Завалился на бок, подминая под себя седока, зарубленный конь. Пал на колени и сбросил всадника другой. Понёсся к реке, волоча за собой убитого хозяина с застрявшей в стремени ногой, третий.

Элам не знал, сколько длилась резня. Он пришёл в себя, лишь когда немногие уцелевшие унеслись на север и почтительный голос за спиной произнёс:

– Виршитель Элам.

Элам оглянулся. Генерал Эсарден застыл в пяти шагах, слёзы чертили дуги у него на щеках. Рослый красавец с падающими на высокий лоб вьющимися, наполовину седыми волосами, протягивал Эламу гнутый блестящий предмет.

– Возьмите, виршитель. Это Лира, знак власти, принадлежащий главе Ордена.

Элам помолчал. Затем отрицательно покачал головой.

* * *

Экзамен на соискание звания виршетворца теперь проходят не только выпускники Академии, но и ученики, закончившие уездную школу, которую держит человек, называющий себя Элам-стихоплёт.

В школе этой нет лекций. Ещё там нет обязательных упражнений, зубрёжки, да и учебников, говорят, почти нет. Так что чему в ней учат, неизвестно, и учат ли вообще – тоже. Попасть, однако, в школу нелегко. Для этого нужно обладать особым свойством, называемым талант, и что это за свойство такое, никому не ведомо. Говорят, что и самому стихоплёту неведомо, хотя он и определяет, есть в человеке то свойство или нет. А спросишь его, что за талант такой, лишь отмахнётся да скажет «та ланно вам». Потому, видать, талантом и назвал.

Слухи об Эламе-стихоплёте ходят самые разные. Говорят, что он кавалер всех пяти Орденов Размера, пожалованных ему лично его величеством. Ещё говорят, что Эламу предлагали стать виршетворцем, но он отказался. А некоторые, закатив глаза к небу, утверждают, что даже не виршетворцем, а чуть ли не самим виршителем, вторым лицом в стране после короля. И якобы этот чудак предпочёл остаться в глуши, чтобы сплетать слова, рождающиеся в душе, подобно урагану, стихийно, и потому называемые им стихами. И обучать недорослей, в которых отыскал неведомое свойство талант.

Также поговаривают, что в приземистый, неказистый дом, в котором Элам живёт, захаживают знатные люди. По слухам, сам его сиятельство граф Эрболе держит стихоплёта чуть ли не в друзьях, а поселившийся по соседству отставной генерал от инфантерии Эсарден при встрече кланяется первым. Также говорят, что раз в год на поклон к Эламу является инкогнито сам виршитель Эрмил и, дескать, он стихоплёту старый знакомец, а то и его должник.

Слухи, однако, на то слухи и есть, чтобы утверждать всякий вздор. Достаточно на Элама-стихоплёта посмотреть, и сразу в том убедишься. Долговязый, нескладный, небрежно одетый, с волосами цвета жухлой соломы – настоящая деревенщина.

Татьяна Романова Морег

По ту сторону ручья берег был изрыт лошадиными копытами. И, сколько бы Морег ни смотрела на эти следы, они упорно не желали исчезать.

Наверное, надо было что-то сделать. Рассказать обо всём отцу и Вэл, помчаться в деревню за священником – а ещё лучше, отыскать там доброго человека, который согласится отвезти их в Монтроз до наступления темноты. Но все мысли разбивались об одну, мрачную и непоколебимую: «хуже не будет». И это было плохо. Уж ей ли, Морег, не знать, насколько обманчивым бывает ощущение дна.


Мама умерла в октябре. Случилось это здесь, на берегу озера, куда она приехала – «на пару дней, Морри, не больше», – чтобы успеть закончить картину к открытию выставки. Картину, облепленную песком и водорослями, отыскал на отмели Том Финнеган из деревни. Маму так и не нашли. Усатый инспектор, явно недовольный тем, что пришлось тащиться в такую глушь, потоптался по берегу и заявил, что дело кажется ему печальным и очевидным: леди испугалась дикой лошади (тогда-то эти проклятые следы и появились в первый раз), оступилась и упала в озеро; скорее всего от холода ей свело ногу – так можно утонуть и на мелководье. Бред собачий. Чтобы мама – и испугалась лошади? Мама, которая выросла в семье коннозаводчика? Которая и приехала-то сюда, чтобы нарисовать легендарного Водяного Коня?

Тогда-то Морег и подумала в первый раз, что хуже быть уже не может. Ну и зря.

Вскоре выяснилось, что вместе с матерью они лишились и отца. Нет, он, слава богу, был жив и здоров, но утратил всякий интерес к окружающему миру. Бросил чтение лекций в университете, стал чураться людей, дни напролёт проводил в маминой комнате. Потом, на излёте зимы, стал где-то пропадать вечерами. А потом как-то за ужином спокойно и буднично объявил Вэл и Морег, что женится.

Избранницей отца оказалась молоденькая девица из Эдинбурга с выражением вечного испуга на бледном, невыразительном личике. За время первой встречи леди Грейс едва ли произнесла с полсотни слов: сидела в тёмном углу комнаты и то и дело стягивала пальцами края шали, как будто та была магическим покровом, защитой от злобных падчериц.

А потом, за пару дней до свадьбы, выяснилось, что тихоня не так уж и проста.

– Стала бы столичная штучка так внезапно переезжать в Монтроз! – Пегги, молодую горничную, прямо-таки распирало от желания поделиться тайной. – Миссис Данэм написала своей кузине в Эдинбург – и что ж вы думаете, мисс Морри? Эта девица, оказывается, связалась с каким-то писателишкой, проходимцем без роду без племени, куда только родители смотрели? И поговаривают, что они (тут Пегги понизила голос) перешли черту. Вы, может, и не понимаете, о чём речь, но оно и к лучшему.

Морег прекрасно понимала – зря она, что ли, таскала нудные французские романы из комнаты старшей сестры? Когда девица остаётся наедине с возлюбленным, рано или поздно у неё в глазах меркнет свет. Обычно в это время за окном бушует гроза, а ангел-хранитель стыдливо отворачивается. Жуткие, в общем, вещи творятся.

– И писатель этот был вынужден сделать ей предложение. А потом, за три дня до свадьбы, сбежал. Представляете? То-то был скандал! Бедным родителям ничего и не оставалось, как спровадить её в нашу глушь, от позора подальше. Ох, бедный ваш батюшка. И ведь он обо всём знает! Миссис Данэм вчера показала ему то письмо, так он рассердился, аж жуть! И сказал, что нечего прислуге нос совать не в своё дело.

Что ж, любви к мачехе это не добавило. На бракосочетании Морег просто кипела от злости: только посмотрите, стоит, лицемерка, в белом платьице. Глазки потупила, голосок дрожит. Тоже мне святая Цецилия!

Хуже быть не может, да? Тогда как вам такое?

Через несколько дней после свадьбы отец дал расчёт всей прислуге – даже Пегги – и заявил, что они на лето всей семьёй переезжают в коттедж у озера. Тот самый, где провела последние дни мама. Глупышка Вэл обрадовалась: природа! Долгие прогулки по лесу! Чаепития на веранде! А Морег… Она и раньше не любила этот дом – слишком мрачным и неуютным он ей казался. Теперь же находиться тут стало просто невыносимо. Не в последнюю очередь из-за Грейс: та, видимо, от скуки, решила заняться воспитанием падчериц. Каждый божий день по два часа бесполезных мучений над учебником французского языка, шутка ли? А ещё и фортепиано.

Морег пожаловалась было папе – тот только отмахнулся, мол, для девушки это полезные умения. Для хорошенькой Вэл, может, и полезные. А хромоножку Морег никто замуж не возьмёт, даже если она научится по-китайски щебетать. Только время тратить. А тут ещё эта моль бледная нудит:

– Ты не стараешься, Морег! Ты же умная девочка. Приложи усердие.

Как-то раз Морег не выдержала. Захлопнула книжку и заявила:

– А знаете, пойду я лучше книжку писать. Увлекательное, говорят, занятие.

Вэл ойкнула – не любит она, когда ссорятся. А эта – покраснела как рак, глаза опустила и продолжает долдонить: «j'eus dormi, tu eus dormi, il eut dormi»…

Да чёрт бы с ней, с этой Грейс. Проблема была в другом.

В Водяном Коне.

В первый раз Морег увидела лошадиные следы на прибрежном песке через пару дней после переезда. Не обратила внимания – до того ли было? А зря.

Потом во дворе стали обнаруживаться всякие неприятные штуки. Вэл поранила ногу о какую-то пакость из проволоки, обвитую водорослями и листьями можжевельника. Сама Морег отыскала плетёнку из сухих веток – да не где-нибудь, а на самом пороге.

– Соседские дети балуются, – ворчал отец. – Выбросьте и забудьте.

Да вот только соседей тут, считай, и не было. Роджерсы съехали ещё в позапрошлом году, Малкольмы и того раньше. Озеро ведь с каждым годом расширяется – кому охота, чтобы дом под воду ушёл? И не походили эти штуки на детские игрушки. Они были слишком уж неприятными, уродливыми – и вместе с тем тщательно сделанными. И злыми.

А сейчас вот эти следы у самой кромки ручья. Того самого, через который когда-то перепрыгнула храбрая тёзка Морег, дочь старого Мак-Грегора, спасаясь от Водяного Коня, будь он неладен.

По ночам Морег порой казалось, что она слышит доносящееся со стороны озера тихое ржание. Но ночью, в старом доме, где все стены увешаны мамиными картинами с изображениями лошадей, ещё и не такое послышится. А вот следы – другое дело. Они были осязаемы. И никуда не исчезали с приходом утра.

– Доброе утро, милая!

Морег, вздрогнув, обернулась. Грейс – и когда она только успела подойти? – стояла в двух шагах. И явно была намерена пообщаться.

– Доброе утро, – буркнула Морег.

– Скажи мне, пожалуйста, что происходит с Вайолет? Она в последнее время сама не своя. Я волнуюсь.

Да неужели?

– Так, может, вы, маменька, сами её спросите? – Морег безмятежно улыбнулась.

– Уже спрашивала, – нахмурилась Грейс. – Она постоянно где-то пропадает, на занятиях витает в облаках… А это ещё что?

– Следы, маменька. Смею предположить, что лошадиные, маменька.

Грейс склонилась над тропинкой. Близоруко прищурилась.

– Это не лошадь, – заявила она. – Следы слишком крупные. И с ними что-то не так.

Вот это номер! Барышня из Эдинбурга в амплуа Натаниэля Бампо.

– И что же? – смиренно спросила Морег.

– Ну как же? Вот, смотри. – Тонкий палец коснулся углубления в земле. – У лунки след должен быть глубже. А здесь – наоборот.

– И что ж это значит? Что к нам Водяной Конь заявился? Это у него копыта поставлены задом наперед.

– Не шути так! – побледнела Грейс. – Морег, я знаю, что ты меня ненавидишь. Хоть и не знаю, за что. Но здесь что-то происходит, и мне это не нравится. Вэл где-то пропадает целыми днями. Ты чего-то боишься. Мистер Фэйтон занят.

– Чарли, – неожиданно для самой себя выпалила Морег. – Вэл познакомилась с юношей по имени Чарли. Он живёт по соседству. Только она дико разозлится, если узнает, что я проболталась.

– Что ещё за Чарли? – нахмурилась Грейс. – Ты его знаешь?

– Нет.

– А мистер Фэйтон?

Морег только плечами пожала.

– Так почему бы этому молодому человеку не прийти к нам на ужин? Понимаешь, милая, нехорошо, что они гуляют вдвоём. – Она залилась краской. – Хотя я уверена, что твоя сестра – разумная девушка… но ты уж поговори с Вэл, хорошо? Пусть она его пригласит.

Поговори с Вэл. Отличный совет! А ничего, что она всю неделю только и пытается, что разговорить сестрицу?


– «Никому ещё не удавалось выжить после встречи с ним, – нараспев читала Вэл. – Те немногие, кому не посчастливилось увидеть, как Водяной Конь выходит из темных озёрных вод, падали замертво – слишком ужасно было зрелище. На берегу чудовище принимало разные обличья, являясь то в виде черного ворона, прислужника Кромахи, то в виде проворной ясноглазой лисицы. А свой настоящий вид Водяной Конь обретал, только настигая добычу, чтобы схватить ее и растерзать…»

– Хватит, а? – попросила Морег, нервно поглядывая на незапертую дверь. – Мне уже тринадцать. Усну и без сказки на ночь. Тем более, без этой.

– А маме она нравилась! – заявила Вэл. И снова уткнулась в книжку: – «Старики говорили, что Водяной Конь чёрен и громаден, что на его голове торчат два дьявольских рога, а когда он мчится по вересковой пустоши, то время замирает…»

– Пригласи его в гости, что ли?

– Кого?

– Этого Чарли. Или как там его зовут.

– Ага. Чтобы он увидел, в какой развалюхе мы живём? – наморщила носик Вэл.

– Он же не лендлорд с проверкой. Как-нибудь переживёт встречу с тусклым столовым серебром и пыльными портьерами. Omnia vincit amor, разве нет?

Вэл запустила в неё диванной подушкой.

– Ну хоть мне его покажи! – взмолилась Морег.

– Не думаю, что ему интересно общество тринадцатилетней девочки, – отрезала Вэл.

И всё.


Ночью Морег разбудило тихое тоскливое ржание. В который уже раз.

Она прижалась лбом к стеклу, вглядываясь в темноту. Густой белый туман медленно заволакивал двор – уже не было видно ни старой ветлы над ручьём, ни ворот, ни беседки.

Вэл тревожно заворочалась во сне. Морег оглянулась и вздохнула: свечи погасли. Если сестра проснётся до зари, визгу не оберёшься. Девица на выданье, а темноты боится.

Морег опустила босые ноги на пол. Ойкнула – доски оказались холодными и скользкими. Грейс пришло в голову полы помыть после того, как все заснули? С неё станется.

Подсвечник мирно поблёскивал на столике. Морег нашарила коробок со спичками, зажгла свечи. Неуверенный, дрожащий свет залил комнату. Ну и славно.

Она осторожно побрела обратно к кровати, стараясь не смотреть на левую ступню – скрюченную, уродливую. Pes equinovarus, лошадиное копыто – так это называют медики. Дрянная шутка матушки-природы.

Морег опустилась на кровать. Потянулась, чтобы поплотнее задёрнуть шторы, и оцепенела от ужаса: там, во дворе, кто-то был! Крупная тёмная фигура медленно брела по направлению к дому.

Из тумана поднялась конская голова, увенчанная рогами. Алые глаза смотрели прямо на освещённое окно.

Морег выскочила в коридор. Затарабанила в дверь отцовской спальни, из-под которой струился мягкий свет.

Отец не отвечал.

Это же сон, да? Ну конечно, сон. Нечего бояться, Морег Энн.

Внизу тоскливо скрипнули петли входной двери. Порыв сырого холодного ветра пробежал по коридору, взметнул полы ночной рубашки.

Едва дыша, Морег вышла на лестницу. Вцепилась непослушными пальцами в перила, осторожно свесилась, чтобы увидеть, что там внизу.

Грейс – босиком, в ночной рубашке – стояла на пороге и глядела в туман.

Тихонько подвывая от ужаса, Морег бросилась обратно в комнату. Забралась с головой под одеяло, крепко зажмурилась, закрыла уши руками. Но даже так невозможно было не слышать мерный неторопливый стук копыт.

* * *

– Морег, ты даже не притронулась к еде, – укоризненно заметила Грейс за завтраком – как всегда, аккуратная, с идеально уложенной причёской. – Тебе нездоровится?

Нельзя выдавать себя.

Морег слабо улыбнулась:

– Просто я не люблю омлет.

– Ну и балда, – Вэл потянулась за добавкой. – А папа почему не спустился?

– Он вечером просил не будить его. Сказал, что будет работать допоздна.

– Он вообще спит по ночам? – осведомилась Вэл с набитым ртом.

– Не знаю, – отчего-то смутилась Грейс.

– Морег у нас тоже любит полуночничать, – наябедничала вредная сестра. – Кстати, Морег, может, ты объяснишь мне, что стало с водой в кувшине?

– А что с водой? – Грейс насторожилась.

– Она тухлая! И в ней водоросли плавают! И если кое-кто считает, что зачерпнуть воды из озера в мой кувшин для умывания – это смешно, то этот кое-кто ой как ошибается!

– Морег, дорогая, это ты сделала? Но зачем? – удивлённо спросила Грейс.

Морег вскочила из-за стола и опрометью бросилась прочь. Подальше от этого дома, от этой лицемерной тихони.


Оказавшись за оградой, она постаралась взять себя в руки. Никто за ней не гнался – уже это было хорошо. А ещё наконец-то стало совершенно ясно, что так дальше продолжаться не может. Надо что-то делать.

Что ж, если кое-кто не хочет знакомить сестру со своим обожаемым Чарли, то сестра сама придёт к нему в гости. Просто чтобы убедиться, что Чарли – это человек из плоти и крови, а не тварь из озера, принявшая обличье юноши. Конечно, без приглашения заявляться к соседям не вполне прилично, но это однозначно проблемы кое-кого, а не глупышки Морег.

Она ускорила шаг. Мерзкая нога уже начала ныть, но что ж – придётся ей, ноге, потерпеть.

Идти по заросшей просёлочной дороге было страшновато – яростный задор здесь, под сенью разлапистых елей, как-то поутих. Мурашки пробегали по коже, стоило вспомнить, что там, за спиной, мертвенно-спокойная гладь озера.

А чего вообще боится Водяной Конь, кроме проточной воды? Омелы. Кажется.

Думать об этом сейчас, под весёлым майским солнцем, было настолько стыдно, что Морег зажмурилась – будто кто-то здесь, в глухом лесу, мог подслушать её мысли. Прежде чем верить в невероятное, стоит сначала исключить всё вероятное, разве нет? Итак, Чарли. Если его семья переехала сюда недавно – а так оно, наверное, и есть, – то его семья могла вселиться в особняк Роджерсов. Или в малкольмовский, но это вряд ли: мама ещё несколько лет назад говорила, что старый дом совсем обветшал.

По прошествии часа стало ясно: Роджерсы, судя по всему, и не думали возвращаться в милый домик у озера (есть же на свете умные люди). Ставни были добротно заколочены, на двери висел тяжеленный амбарный замок, а некогда белые стены потемнели от потёков и соцветий плесени.

А вот особняк Малкольмов…

Ещё на подступах к нему Морег поняла: жить в этой развалюхе невозможно. Крыша совсем обветшала и кое-где провалилась, подъездная дорожка давно заросла болотницей и кипреем. Но тяжёлая дубовая дверь была приоткрыта, а любопытство, как известно, кошку сгубило.

На пыльном паркете гостиной отчётливо темнели чьи-то следы. Грязь уже засохла, но ещё не успела превратиться в пыль. Кто-то был здесь, и был недавно.

Морег нерешительно шагнула за порог. Закашлялась. Потревоженная пыль заплясала в лучах солнца, пронизывающих просторную комнату.

По углам зала стояли каменные чаши, заполненные зловонной застоявшейся водой. От них к горке из песка и ракушек, насыпанной в центре комнаты, по полу тянулись высохшие нити водорослей. А на горке лежало что-то белое и совершенно неуместное. Морег прищурилась – и изумлённо заморгала. Свадебная перчатка? Чушь какая-то.

Морег попятилась назад. Да, сейчас был день. И всё же она ни за что не согласилась бы притронуться к этой жути.

Она захлопнула дверь. Присела на порог – всё равно платье уже безнадёжно испачкано. Обхватила голову руками.

Надо рассказать папе. Хотя – о чём? О том, что в заброшенном доме на полу валяется перчатка? Вот ведь невидаль. Надо побывать здесь, чтобы понять, насколько всё не так. А он не пойдёт. Он ведь занят – хоть и непонятно, чем…

Что-то светлое мелькнуло между деревьев. Морег вскочила на ноги, всматриваясь в полумрак чащи.

Сестрица?

– Вэл! – закричала она.

Вайолет обернулась.

– Ты что, шпионишь за мной? – сердито выкрикнула она. – Сначала Грейс прицепилась, как репей, теперь – ты. Господи, да оставьте вы все меня в покое!

– Ты знаешь, во что ввязалась? Ты здесь была? Ты видела, что… Подожди! Вэл! Вэл, да что же ты? – чуть не плача, шептала Морег, пытаясь догнать сестру. Но куда там!

Вдруг что-то дёрнуло её за ногу. Ладони словно огнём обожгло, а прямо перед глазами оказалась трава.

Морег села, растерянно глядя на содранные до крови руки. Обернулась. Со злостью стукнула ребром ладони корень, о который споткнулась. Потянулась за слетевшим с ноги ботинком – и замерла.

А зачем куда-то уходить? Она ведь никому не нужна. Умри она тут, в лесу – никто не заметит и не заплачет.

С неба хлынул ливень. Крупные тяжёлые капли пробивались сквозь ветви деревьев, падали на плечи и затылок. Морег даже не пыталась встать на ноги – незачем было.

– Что случилось, бедняжка? – спросил кто-то мягким негромким голосом.

Она подняла голову.

Сперва ей показалось, что это отец. Потом она отчётливо поняла: отец не пошёл бы за ней в чащобу. Слишком он занят там, у себя в кабинете.

Незнакомец – мужчина лет сорока – смотрел на неё сверху вниз. И протягивал ей руку.

– Упала, – пробормотала Морег, пытаясь первой дотянуться до злосчастного ботинка с левой ноги – грязного, заношенного, с высокой неровной подошвой.

Мужчина опередил её. Задумчиво посмотрел на ботинок. Потом на Морег – та готова была сквозь землю провалиться.

– У меня нога… – промямлила она.

– Вижу, – спокойно кивнул незнакомец. – Тут шнурок порвался в двух местах. Совсем уже истрепался. Ну да ничего, сейчас что-нибудь придумаем.

Он аккуратно положил ботинок на траву. Достал из жилетного кармана платок, оторвал кружевную оборку, ловко вдел вместо шнурка. Морег растерянно смотрела на него.

– Я, видимо, ваш сосед, – запоздало представился он, протягивая ей ботинок. – Доктор Лансдейл.

А ведь он и впрямь был похож на отца – чёрные с проседью волосы, карие глаза в паутинке морщин. Только взгляд был другим. Добрым.

– Морег Энн Фэйтон, – она поднялась на ноги.

– Что ж, мисс Фэйтон. Думаю, до дома вы доберётесь.

– Да. Спасибо.

– А знаете что? Если вы не торопитесь, можно зайти к нам, – он указал на черепичную крышу, краснеющую над кронами деревьев. – Думаю, запасной шнурок моя Энни отыщет. А то кружева – штука хорошая, но ненадёжная.

Энни. Так отец называл маму.

Она кивнула.

– Вы уж простите мне бестактность, мисс Морег, но вы давно консультировались у ортопеда? Это врач, который занимается исправлением формы стопы.

– Н-нет. Наверное. Не помню, – пробормотала она. Странное дело: обычно любое упоминание о проклятой ноге приводило её в бешенство. Но на мистера Лансдейла обижаться было невозможно.

– Дело в том, что моя клиника специализируется на ортопедических операциях. И, надо сказать, успешно. – Он улыбнулся. – Ваш случай, насколько я могу судить, не самый сложный. И, думаю, нам бы удалось добиться успеха.

– Правда, что ли? – спросила она охрипшим голосом.

– А с чего бы мне вам лгать?

– Да-да, конечно, я не об этом…

– Понимаю, – кивнул он. – Конечно, сначала нужно произвести осмотр. Обсудить всё с вашими родителями – они, должно быть, очень тревожатся.

Если бы.

Дом мистера Лансдейла стоял на самом краю озера. На веранде женщина в белом читала книгу. Она же совсем как мама – пронзила Морег неожиданная мысль. Так похожа – белокурые волосы, точёный профиль. По берегу, радостно смеясь, бегали две рыженькие девочки в зелёных платьях. Бегали по лужам – и смеялись.

Смех и радость. Семья. Господи, неужели у кого-то в этом безумном, неправильном мире всё это есть?

На глаза Морег навернулись слёзы.

– Всё в порядке, милая? – встревожился доктор.

Она кивнула.

– Идём. – Он с улыбкой посмотрел на неё. – Поужинаем вместе. Хотя тебе, наверное, будет неинтересно с девочками, ты ведь уже взрослая.

– Морег! – услышала она голос Грейс со стороны чащи – и дёрнулась, как от удара.

– Мне пора. Простите, – прошептала она и похромала на голос. Не хотелось, чтобы эта девица появлялась здесь. Чтобы доктор увидел её и, конечно, сразу всё понял.


– Вот ты где! – Грейс, тяжело дыша, остановилась. Всплеснула руками: – Ну и вид у тебя! Видел бы мистер Фэйтон…

– Да папа не заметит, даже если я буду голышом разгуливать! – огрызнулась Морег. – И вообще, чего вы за мной-то гоняетесь? Вот, Вэл убежала к Чарли – и ничего.

– Мне снятся сны. Нехорошие. – Грейс помедлила. – И не про Вайолет, а про тебя.

Ах, как трогательно.

– Вы ещё и сны успеваете смотреть? Когда не бродите по дому? – брякнула Морег. И тут же об этом пожалела.

– Я хожу по ночам? – медленно проговорила она.

– Ну, не то чтобы… – начала было Морег, но Грейс схватила её за руку – не больно, но крепко:

– Нет уж, отвечай! – Но в её лице был не гнев, а страх. – Я хожу ночью? Как сомнамбула?

Делать было нечего: пришлось отвечать. А потом вести её к дому Малкольмов и показывать мерзкий натюрморт из чаш с водой, речного мусора и перчатки.

– Моя, – побледнев (хотя куда уж больше), кивнула Грейс, глядя на перчатку. – Но кто её сюда принёс? Это же не ты? – спросила она жалобно.

Хм, а может, хозяйка?

– Да зачем оно мне надо? – возмутилась Морег.

– Нам надо уехать, – сказала Грейс.

И разревелась – некрасиво, навзрыд.

Морег стояла столбом и не знала, что предпринять. Вот Вэл смогла бы обнять, утешить и всё такое.

– Я, пожалуй, домой пойду, – пробормотала она и пошла к выходу – торопливо, хотя Грейс на этот раз и не думала её преследовать.

* * *

Морег в очередной раз с тоской покосилась на пустую чашку. Солнце палило нещадно, хотелось пить – но нельзя же было второй раз проворонить дражайшую сестрицу! После вчерашних скитаний Морег уснула, едва голова коснулась подушки. И, естественно, упустила тот момент, когда Вэл убежала на встречу с Чарли.

Накануне вечером Грейс – неслыханное дело – отменила занятия. Допоздна сидела в этой вот беседке. Плакала, наверное. Морег даже жалко её стало: она-то здесь совсем одна, нет у неё ни сестры (пусть даже такой противной, как Вэл), ни воспоминаний о тех временах, когда этот дом меньше походил на склеп. Но, с другой стороны, никто леди Грейс волоком к алтарю не тащил. Сама выбирала.

Розовая шаль мелькнула среди деревьев. Затаив дыхание, Морег прильнула к прутьям решётчатого окна, но её ожидало разочарование: сестра была одна!

– Смотрю я, мистер Чарли не очень-то хорошо воспитан, – заявила она сердито, когда Вэл подошла поближе. – Даже до дома свою прекрасную даму не провожает!

– Ты что? – подняла брови Вайолет. – Да он только что довёл меня до ручья! Куда ты смотрела?

– Его с тобой не было. Не было, ясно тебе? Я его не видела!

– Так, успокойся, – Вэл примирительно взяла её за руку. – Чарли только что был здесь. Сегодня он меня познакомил с родителями, а потом проводил сюда. Что не так?

– А почему он не зашёл к нам, а?

– Потому что ему незачем.

– Потому что он не может, Вэл! Не может перейти через ручей! Тебе это ни о чём не говорит?

– То есть, по-твоему, Чарли – Водяной Конь? – скривилась она.

– Ну а что, если так? – запальчиво выкрикнула Морег. – Что, если ты в опасности?

Вэл звонко и обидно рассмеялась:

– Знаешь, солнышко, пора тебе развеяться.


Морег замерла перед дверью. Осторожно постучала. Конечно, папа очень не любит, когда ему мешают работать, но случай-то из ряда вон!

– Заходите уже, – раздражённо отозвался отец.

Кабинет изменился до неузнаваемости. Отец всегда был таким аккуратным! А сейчас всюду в беспорядке были разбросаны книги, растрёпанные, с библиотечными штемпелями. На рабочем столе – прямо на полированной поверхности – валялись окурки и почему-то стебли травы. На стенах висели мамины рисунки – но не законченные картины, а эскизы, наброски, которых Морег раньше не видела. Лошади, конечно же, – только их мама и рисовала. Но другие. И по спине Морег пробежал холодок узнавания. Потому что эту посадку рогатой головы, этот пристальный взгляд алых глаз можно было только повторить, а не угадать.

Отец сидел в кресле, прикрыв глаза. Такой уставший и потерянный, что у Морег сжалось сердце. И она поняла, что смирилась бы с присутствием Грейс – да что там смирилась, полюбила бы её! – если бы она смогла сделать так, чтобы папе стало хоть чуточку легче.

– Пап, – осторожно начала она. – У нас проблемы. С Вэл.

– Вэл, – повторил он, будто пробуя имя на вкус.

– С Вайолет. Твоей дочерью Вайолет, которая днями напролёт бродит по пустоши с каким-то юным джентльменом, которого никто из нас и в глаза не видел!

– Вайолет, старшенькая. И в чём же проблема? – он поднял на неё покрасневшие глаза. – Любовь всесильна: нет на земле ни горя – выше кары ее, ни счастья – выше наслаждения служить ей…

– Ты не понимаешь? Да что угодно может случиться! Может, у этого юноши дурные намерения. А может, происходит и кое-что похуже… – Она замялась.

– Проблема в том, что твоя сестра счастлива? А в том, что умерла твоя мать, лучшая из женщин, ты не видишь проблемы? – Он, шатаясь, поднялся из кресла ей навстречу. – Всё уже забыто, да? С глаз долой – из сердца вон?

– Господи, папа, да что с тобой? – растерянно пролепетала Морег. – Ты пьян?

– Ты хоть знаешь, как давно она умерла? Знаешь?

– В-восемнадцатого октября… Папа…

– Двести пять дней. Двести пять дней назад! – Слёзы побежали по небритым щекам. – А ты даже не похожа на неё. Никогда не была. Ты приходишь сюда, отрываешь меня от работы, и ради чего всё? Чтобы донести на сестру, которая, конечно же, в безопасности? – Он почти кричал.

Морег выскочила из кабинета. Почти на ощупь – слёзы застилали глаза – сбежала по лестнице.

Хромоножка. Уродина. Никому не нужное создание. Да пусть бы уже этот Водяной Конь явился поскорее и забрал свою добычу! На дно озера! Туда, где мама!

Она остановилась. До боли стиснула зубы.

Это ведь не папа. Он никогда не обошёлся бы с ней так. Да, хорошенькая, улыбчивая Вэл всегда была папиной любимицей. Но и Морег никогда не слышала от отца не то что ругани, но даже упрёка.

Что-то сделало его таким. Реветь-то, конечно, можно в три ручья, но папе это не поможет.

– А теперь, Морег Энн Фэйтон, вы успокоитесь и поразмыслите как следует, юная леди, – приказала она себе охрипшим от слёз голосом. И побрела по знакомой тропинке в лес – почему-то так, на ходу, думать было легче.

Кто-то пытается призвать Водяного Коня. Все эти знаки, амулеты, алтарь (ведь алтарь же?) в заброшенном доме – если не колдовство, то явная попытка колдовства.

Существует ли Конь – ладно, об этом пока не будем думать. Но тот, кто его приманивает к дому, уверен, что существует. Но чего он хочет? Извести и без того потрёпанный и обнищавший род Фэйтонов? Господи, да тут и без Коня можно справиться. Приходи в любую ночь и убивай. Замок на двери хлипкий, окна в гостиной открыты, – у отца, конечно, есть револьвер в кабинете, но откуда об этом знать злодею? Главное – зачем такие сложности? Рыскать по болотам, по пустоши, разбрасывать эти мерзкие плетёнки из водорослей, рискуя быть пойманным?

Морег наклонилась, сорвала ромашку. Пошла дальше, рассеянно обрывая тонкие лепестки.

До деревни – пять часов ходу. Да и зачем бы фермерам всё это проделывать? Поблизости живут только доктор Лансдейл с семьёй – уж они-то вне подозрений – и таинственный ухажёр Вэл. Тёмная лошадка.

Честно скажем: так себе каламбур, Морег Энн.

Откуда он взялся? Почему сестра ничего о нём не хочет рассказывать? Вайолет, конечно, не самое умное создание на свете, но должна понимать, какие слухи могут поползти по округе. Надо найти его. И поговорить с ним всерьёз. Но если он – Конь, то почему Вэл всё ещё жива?

А ещё есть…

– Морег, милая, подожди! – Грейс догоняла её. – Я слышала крики. Что произошло?

А ещё есть Грейс. Которой совершенно не за что любить двух своенравных падчериц и полусумасшедшего от горя мужа. Зачем ей нужна была женитьба? Чтобы сохранить доброе имя? Ну так всё, теперь она не соблазнённая девица, а мать семейства. Статус получен. А они ей больше не нужны.

– Всё отлично. – Морег обернулась. – Скоро будем ужинать?

– Глупая ты маленькая врушка. – Грейс нахмурилась. – Ну почему ты от меня прячешься?

Может, потому, что ты ходишь по ночам? Потому, что это твоя перчатка лежит в доме Малкольмов? Потому, что, пока тебя здесь не появилось, всё было отлично?

– Я попросила у отца разрешения съездить в город на ярмарку. Он мне отказал. Вот и всё.

– Но он так злился на тебя! Ты хочешь сказать, что это из-за ярмарки?

– Может, он немного и вышел из себя. – Морег, как могла, ускорила шаг – но проклятая нога, как назло, разнылась. – Имеет право. Он же отец всё-таки.

– Вот как раз поэтому он не имеет права! – гневно отрезала Грейс. – Ты его дочь! Тебе больно и плохо, а он гонит тебя прочь, как нашкодившего котёнка! Так нельзя.

– А ваш отец вас баловал? – Господи, скорее бы уже доползти до дома мистера Лансдейла, чтобы она отвязалась! Но, видимо, они уже прошли нужный поворот – отсюда красную крышу не было видно.

– Нет. Он был таким же самовлюблённым засранцем с монополией на горе.

Морег потрясённо уставилась на неё. Грейс, скромница Грейс произнесла слово на букву «з»?

– Когда умер мой брат, мне было так одиноко, что я чуть руки на себя не наложила. Мама уехала поправлять здоровье на воды. И мы с отцом остались вдвоём в огромном пустом доме. Днём он прятался от меня в кабинете, а по вечерам уезжал в клуб. Там, видимо, скорбеть было легче. Поэтому, знаешь, ничего удивительного, что я сбежала из дома с первым встречным, который не кривился, называя меня по имени, и готов был говорить со мной, а не терпеть моё присутствие. – Она замерла, тяжело и часто дыша. – И я никому, а тем более вам с Вайолет не пожелаю такого. Ненавидь меня. Но не молчи!


Оказалось, что и от Грейс может быть толк: о чём они с сестрицей говорили, Морег через стенку не смогла расслышать, хотя, чего уж там, и старалась. После беседы зарёванная Вэл вихрем ворвалась в спальню, перетащила свои пожитки в старый мамин кабинет и заперлась там. Обиделась, значит, на ябеду-сестру. Но хотя бы не пыталась удрать на очередную прогулку по лесам и долам с этим странным Чарли – и то хорошо.

Ужинали они вдвоём: Вэл отказалась спускаться наотрез. Молча доедали на кухне заветрившиеся тосты, запивая их горьким и невкусным чаем.

– Ничего, – сказала вдруг Грейс – Морег чуть чаем не поперхнулась. – Завтра всё закончится. Я пойду в деревню, договорюсь, чтобы вас с сестрой отвезли в городской дом. Если мистер Фэйтон хочет жить в склепе – его право. Вам двоим тут точно не место.

Отец пришёл вечером, когда Морег уже собиралась ложиться спать. Как ни в чём не бывало молча поменял свечи в канделябре на новые: толстые, кривоватые, из мутно-зелёного воска. Присел на край кровати. Грустно улыбнулся:

– Не обижайся, хорошо? Я очень скучаю по маме.

– Я тоже.

– Она этого не заслужила, – с неожиданной яростью произнёс отец. – Она была ангелом. Самым настоящим. С ней не должно было случиться ничего плохого. И Морри, я всё думаю: вот как так получается, что всякие дряни небо коптят, а Энни… – Он уронил голову на руки.

– Знаешь, что нам всем надо? – не выдержала Морег. – Собраться и уехать отсюда. В Монтроз, в Эдинбург, к чёрту на рога – лишь бы там не было озёр, маминых картин и запертых дверей! Посмотри, что с нами стало!

– Знаю, милая. Знаю. – Отец ссутулился. – Если бы это можно было исправить. Если бы Энни вернулась к нам. Если бы мы снова были вместе.

– Но мы не будем, папа! – Морег стукнула кулаком по одеялу. – Она умерла. А мы – пока ещё – живы! И надо играть теми картами, которые выпали, надо, папа, таковы правила…

Господи, ну какие ещё карты? Что я несу?

– Никогда я её не отпущу, – глухо проговорил он. – Ты спи, Морри, спи.

Он резко поднялся и вышел из комнаты. А Морег провалилась в беспокойный вязкий сон.

* * *

Комнату заливал тусклый серый свет. Сначала Морег подумала, что ей удалось проснуться рано утром, ещё до рассвета. И, конечно, обрадовалась: можно будет без суматохи собрать вещи, ещё раз переговорить с папой – может быть, сейчас он всё поймёт и уедет с ними?

А потом она увидела догоревшие свечи. Потёки мутного зеленоватого воска на скатерти. И поняла, что умудрилась проспать весь день напролёт.

Но как? И почему никто её не разбудил?

Морег торопливо оделась – умываться не стала, вода в кувшине, как обычно, за ночь затянулась ряской. Выбежала в коридор.

Никого.

– Вэл? Папа? – позвала она. И, немного погодя: —Грейс?

Они что, уехали? Бросили её здесь? Одну?

В папином кабинете было открыто окно. Холодный кусачий ветер перелистывал исписанные знакомым почерком страницы. Спотыкаясь о разбросанные по полу книги, Морег прошла к секретеру. Решительно выдвинула тот самый ящик.

Револьвер куда-то исчез.


Дверь спальни Грейс была распахнута настежь. Собравшись с духом, Морег заглянула в комнату. Бардак был не хуже, чем в отцовском кабинете: в сумерках белело сброшенное на пол одеяло, тускло поблёскивали осколки разбитого зеркала, а на двери —

Никаких обмороков, ясно тебе, Морег Энн? Только попробуй!

– а на двери чьи-то пальцы прочертили четыре кровавых полосы.


Она вбежала в беседку – непонятно зачем, просто по глупой детской привычке. Именно тут младшая мисс Фэйтон обычно пряталась, нашкодив, от праведного гнева Вэл.

На скамейке кто-то процарапал ножом: «Беги». От последней буквы тянулась вниз стрелка. Наверное, у пишущего просто рука соскользнула – но Морег заглянула под скамейку.

Подняла револьвер, завёрнутый в грязный платок.

И побежала. Что ей ещё-то оставалось?


Этот аккуратный кирпичный особняк словно бы вырос из лесного тумана. Морег готова была поклясться, что раньше не видела этого дома. И этой тропинки. А ведь позавчера она всё тут обошла!

– Господи, – Морег постаралась поудобнее перехватить револьвер, но рукоять неприятно скользила в потной ладони. – Господи, Вэл…

Калитка легко, без скрипа, подалась вперёд. Морег недоумённо огляделась по сторонам. Опрятный чистенький садик – розы, подстриженная трава, выложенная щебёнкой дорожка. Ничего странного и жуткого. Дом как дом.

А что, если всё это морок? И на самом деле вокруг нет ничего, кроме топкой трясины, медленно обволакивающей ступни, и болотных огоньков, мечущихся над чёрной водой?

И тут она услышала короткий, резко оборвавшийся крик.

– Вэл! – Морег ринулась напролом через сад, прямо через колючие кусты роз.

…На площадке перед домом был накрыт стол. Вэл промакивала салфеткой пятно от пролитого на платье чая. Вокруг неё суетился невысокий черноволосый юноша в клетчатом костюме-двойке. А пожилая чета – наверное, родители Чарли – ошарашенно уставились на неё, Морег. На её грязное, изорванное платье, на револьвер в трясущихся руках.

– Добрый вечер, – только и сказала она.


– Ты просто превзошла саму себя, крошка Морри, – шипела Вэл, пока они поднимались на второй этаж. – Обязательно было говорить, что ты моя сестра? А зачем было уродовать им газон? Боже, стыдоба-то какая. Что теперь его родители о нашей семье подумают?

– А нельзя было сразу сказать, что он настоящий? – шмыгнула носом Морег.

– Так, ты пистолет-то отдай, – встревожилась Вэл.

– Револьвер.

– Неважно. И иди отдохни, а я попробую им объяснить… хотя что тут объяснишь. – Она обреченно махнула рукой.


Морег плакала. От радости – что Вэл жива и в безопасности, что скоро, судя по всему, она переедет в эту уютную усадьбу и посадит розы, вытоптанные мерзкой младшей сестрой, и будет гулять по саду со своим пугливым Чарли, и забудет про них с папой – и правильно, туда и дорога…

Папа!

Он там совсем один. С этой ведьмой.

Конечно, ведьмой – какие теперь могут быть сомнения? Кто мог беспрепятственно разбрасывать по двору всю эту мерзость? Превратить папу в бледную тень прежнего себя?

И кто вчера напоил Морег этим проклятым чаем, от которого она проспала весь день напролёт?

И в деревню Грейс собралась не просто так. Алиби – вот что ей нужно. Это же идеальное преступление. Призванный ею Водяной Конь придёт за папой, утащит его на илистое дно озера – а эта сволочь потом, вытирая лживые слёзы, будет рассказывать, как пыталась уберечь мужа от самоубийства, но, увы, слишком сильна оказалась его печаль. И кто поверит неразумной девчонке, лепечущей что-то про колдовской ритуал?

Должно быть, он что-то заподозрил, попытался её остановить, но не смог. И тогда увёл её в лес, подальше от Морег. Оставил ей револьвер в беседке – он же знал, знал, куда точно побежит трусишка Морри, когда ей страшно и плохо…

Морег взяла револьвер с каминной полки. Поправила накидку на диване. И осторожно, стараясь не шуметь, выскользнула из комнаты.

* * *

Имение Лансдейлов белело неподалёку – значит, до дома оставалось не так уж далеко. Хуже было другое: уже почти стемнело. Полная луна сияла на густо-сиреневом небе. Если Водяной Конь придёт сегодня…

– Морег, милая, что ты здесь делаешь? – как и в прошлый раз, он застал её врасплох. Появился, словно призрак, сотканный из тумана и её одиночества.

– Мистер Лансдейл, моя мачеха хочет убить папу! Она ведьма, она призвала Водяного Коня, и он уже приходил несколько раз, а сегодня полнолуние, и…

Ты хоть понимаешь, как всё это звучит?

– Вы мне не поверите, конечно, – обречённо прошептала она. – Простите. Я пойду.

– Почему же? Тут жуткое и гиблое место. И тебе я верю. Ты не из тех, кто врёт, так ведь, Морег Энн?

Она кивнула.

– Но нам надо вооружиться как следует, чтобы защитить твоего папу.

– У меня есть револьвер!

– Ненадёжно, – с сомнением произнёс мистер Лансдейл. – Против колдовства нужно другое оружие, милая. Идём, тут же недалеко!

И она перешагнула через ручей. Он прав, прав. Разве можно застрелить Водяного Коня?


А если я его встречу, мама? Как его узнать?

Он хитёр,мама чуть ли не шепчет.Водяные Кони – оборотни. Они превращаются в тех, кто нам желанен больше всего на свете. Девушки видят статного темноволосого молодца. Юноши – деву в зелёных одеждах.

Красивую? Как наша Вэл?

Почти,кивает мама.Но ты не бойся: у Водяного Коня нет над тобой власти по ту сторону ручья. Лишь на берегу озера он опасен.

И что мне делать, если я его встречу? Ну, а вдруг?

Беги и не оглядывайся! Ну, может, самую чуточку.

И мама смеётся. Звонко и радостно, как умеет только она.


Морег недоумённо сощурилась: на земле тоскливо белели лепестки ромашки.

Но как? Ведь вчера они с Грейс стояли на этом самом месте. Как можно было не заметить дорогу к дому Лансдейлов? Вот же она – широкая, просторная.

– У нас тебе всегда рады, маленькая Морег. – Он легонько подтолкнул её вперёд.

Девчушки побежали к ней навстречу. Не разжимая рук. Не открывая глаз. С мокрых волос стекала вода.

Женщина в кресле-качалке медленно подняла голову.

Они превращаются в тех, кто нам желанен больше всего на свете…

– Мама? – прошептала Морег.

И сразу же поняла: нет, не она. В этих глазах не было ни любви, ни тревоги, ни узнавания. Только отражение чёрной озёрной глади. И бесконечная усталость.

Лунный свет заливал берег. И в этом безжалостном свете всё таяло, теряло цвет и форму. Дом – солидный, кирпичный – будто растворялся в сумраке ночи, сквозь него уже можно было рассмотреть очертания деревьев.

– Энни! – смутно знакомый голос вырвал Морег из сонного оцепенения.

Отец шёл по кромке воды, держа фонарь в высоко поднятой руке. Тени растерянно метались по земле.

– Это не она! – крикнула Морег. Точнее, попыталась крикнуть – онемевшие губы еле шевелились, а горло сдавила судорога.

– Морри? – пробормотал он растерянно, глядя на неё запавшими глазами. – Морри, да какого ж дьявола? Тебя не должно здесь быть!

– Но, как видишь, она здесь, – доктор Лансдейл положил руку на плечо Морег – и та вздрогнула от обжигающе ледяного прикосновения. – А что, славная девочка. Мне нравится.

– Это не её ты должен был забрать! А ту девку! Я же всё сделал как надо! – выкрикнул он в отчаянии. – Призвал тебя, отдал её вещи в залог, заманил сюда.

– Любопытно. – Пальцы больно стиснули плечо Морег. – Только вот что-то я не вижу здесь вторую миссис Фэйтон.

– Она где-то здесь! – Отец швырнул фонарь на траву. – Она здесь, клянусь! Я сейчас, сейчас притащу тебе эту тварь, и… Господи, Морег, да уходи уже! Что ты смотришь?

– Папа, да что творится-то? – беспомощно выкрикнула она.

– Есть ритуал… – Отец болезненно скривился. – Помнишь, Морри, ты говорила про карты? Я просто решил сыграть по своим правилам.

– Это называется «шулерство», – отозвался мистер Лансдейл. – Как по мне, грязноватое дельце для столь умного и образованного джентльмена. Видите ли, милая мисс Фэйтон, ваш папенька решил, что он вправе решать, кто заслуживает гнить на дне озера, а кто нет. И вызвал меня, чтобы я вернул ему его ненаглядную Энни, а взамен забрал никчёмную девицу, которой всё равно никто не хватится.

– Пап, он ведь врёт? – Морег вырвалась из-под руки Лансдейла и рванулась навстречу отцу. – Ты ведь не стал бы? Не поступил бы так с Грейс? Это же всё она, да?

Отец молчал, опустив голову.

– Только есть одна деталь, – вкрадчиво произнёс Лансдейл. – На обмен я согласен, но на равноценный. Морег и Энни, Энни и Морег… Выбирай, мой оккультный друг.

– Да! – поскорее выкрикнула Морег – чтобы не слышать, как он соглашается. Потому что после такого любое посмертие будет невыносимым. – Забирай меня, слышишь, ты?

– Морри, нет, что ты такое говоришь? Стой! Подожди!

И тут из темноты вышла Грейс – бледная, с растрёпанными волосами, с веткой омелы в левой руке. Правая, перевязанная окровавленной тряпкой, болталась вдоль тела.

Ветка мелькнула в воздухе. Лансдейл дико и страшно закричал и схватился за лицо. Из-под пальцев потекло что-то чёрное. Девочки пронзительно завизжали и отпрянули в сторону.

– Добрый вечер, ублюдок! – крикнула Грейс отцу. – Морри, идём! Пусть они сами разбираются!

Она размахнулась и ещё раз хлестнула Лансдейла веткой…

Нет, уже не Лансдейла.

Тьма вокруг него сгустилась – и оказалась такой ослепительной, такой звенящей, что Морег закричала. И, как в дурном сне, ноги словно бы приросли к земле.

Водяной Конь принял своё истинное обличье. Жуткое, надо сказать. Мама бы, наверное, добавила: и прекрасное, – но Морег не видела красоты ни в оскале голодной пасти, ни в гипнотическом сиянии алых глаз.

Кто-то – Грейс? Отец? – схватил Морег за руку и потащил прочь, напролом, через лес. Как-то отстранённо – эту холодную трезвую мысль кто-то словно бы подбросил в её голову – Морег подумала: а до ручья ведь двадцать шагов, не больше. Но какие двадцать шагов!

Ветви деревьев, будто их терзал невидимый ветер, хлестали её по лицу и рукам. Земля – жадная, сырая, проснувшаяся от векового сна – чавкала, с неохотой отпуская ступни. А неба, казалось, и не было – только чёрная тень Водяного Коня, заполнившая собой всё и бесшумно скользящая по мокрой траве.

Грейс швырнула ветку омелы в мутную воду ручья – и та сразу вскипела, засияла, словно подсвеченная солнцем. Ряска подёрнулась зеленоватым огнём.

Конь замер, словно путь ему преградила невидимая стена. Грива из сотен огненных змей развевалась, словно по ту сторону ручья свирепствовал ветер.

– Не смотри! – раздался голос Грейс прямо над ухом. – Ему только этого и надо! Закрой глаза и не шевелись!

Но она не могла. Не могла не смотреть.

Отец стоял на том берегу, рядом с беснующимся Водяным Конём, который его словно бы не замечал. Отрешённый и совсем седой. И смотрел в густой туман, наползающий с озера.

– Там её нет! – крикнула Морег. – Папа, не надо!

– Не смей! – заорала Грейс. – Ради неё – останься!

Он обернулся. Посмотрел на Морег:

– Тебе так будет лучше, Морри. Нам всем так будет лучше. Прости.

И неуверенной, спотыкающейся походкой побрёл в лесную тьму.

* * *

Морег стояла на берегу озера. Все хлопоты о переезде решила взять на себя Вэл, внезапно проявив недюжинную практическую смекалку: договорилась насчёт перевозки вещей за полцены, наняла слуг, которые облагораживали дом перед продажей.

Ей было проще справиться со всем этим. Она ведь не видела, как папа уходил в туман. И, конечно, не поверила бы во всю эту жуткую историю. Никто бы не поверил; Грейс правильно сделала, что наплела окрестным жителям историю о самоубийстве обезумевшего от горя вдовца.

Только он ведь не умер. Он просто ушёл и сейчас где-то здесь, рядом…

Морег осторожно шагнула вперёд. Край ботинка коснулся кромки воды. По поверхности озера пробежала лёгкая рябь.

– Попрощалась? Нас уже ждут, Морри. Пора.

Она обернулась. Грейс в чёрном вдовьем платье, которое висело на ней, как на вешалке, – всё-таки у добрейшей матери Чарли была совсем другая комплекция, – стояла, прикрывая глаза от солнца левой рукой. Правая до сих пор висела на перевязи.

– И не страшно тебе? – спросила она, подойдя поближе. – У меня мороз по коже от этого места.

Морег медленно помотала головой.

– Он бросил меня, – проговорила она. И вздрогнула: за последнюю неделю она отвыкла от звука собственного голоса.

– Не сегодня, – жёстко сказала Грейс. – А уже давно. В тот день, когда решил, что мёртвая жена важнее двух живых дочерей.

– И я теперь одна.

– Это уж тебе решать. Я не стану врать, что жизнь всегда прекрасна. Но, Морри, она бывает прекрасна – и, как по мне, этого достаточно, чтобы не спешить на ту сторону. И даже у самых гнусных и никчёмных живых есть то, чего лишены лучшие из мёртвых. Право на выбор и право на надежду. У тебя есть семья. Я и Вэл. Обе – не подарок, знаю…

– Но надо играть теми картами, которые выпали?

– Именно. А не опрокидывать стол и уходить в ночь. Кстати, это какой-то семейный фольклор, про карты?

Морег слабо улыбнулась.

– Теперь, наверное, да, – сказала она. – Идём уже. А то замёрзнешь.

И пошла – не оборачиваясь, оставляя озеро за спиной.

Навсегда.

Эльдар Сафин Ксюха и Лихо

Серая вечерняя морось дождя неохотно выпустила из себя очертания Старгорода. Издалека доносилось вялое переругивание полицейского и мелкого торговца, пытающегося протащить за городскую стену товар с минимальной пошлиной.

– Пора расплачиваться, стал-быть, – заявил возница, пухлый неопрятный бородатый мужик в зипуне на пару размеров больше, чем надо.

Он отпустил паровой рычаг, и его старая разбитая телега, работающая даже не на угле – на дровах, сразу же начала подергиваться, грозя заглохнуть. Выглядела она так же, как и хозяин, – видавшая виды повозка, без верха, набитая прелым сеном, с ржавой трубой, через которую древним двигателем выплевывались клубы сизого дыма.

– Да ладно, мужик, ну честно. – Ксюха устало глянула на него, чуть наклонив голову налево. – Ты же сам минут двадцать упрашивал меня, чтобы я села к тебе. Называл Солнышком, говорил, что скучно, что уснешь в дороге и съедешь в канаву. Какая плата?

– Ну хоть ручкой подергай, а? Что тебе, девка, сложно, что ли?

Допрыгался, кузнечик, – констатировал Моисей, спрыгивая с телеги. Та даже не вздрогнула – впрочем, в дорожной грязи, куда он ступил с размаху, тоже следов не появилось.

Мой, мой! – взвизгнула Алевтина. – Мэри, ну скажи ему, что моя очередь!

Вокруг телеги, на которой сидели возница и Ксюха – крепкая девка чуть младше двадцати, в сером кожаном плащике поверх плотного темно-синего платья и в кожаных же сапожках, кружили четыре совершенно нереальных, неестественных для этого места существа.

Маленький, едва ли в локоть вышиной Моисей – белобрысый человечек в нарядном зеленом костюме с золотыми пуговицами и ремнем, крепко перетягивающим плотный животик.

Кряжистый, в полторы сажени ростом Лихо – с резным костяным, непрестанно кружащимся левым глазом и злым, внимательным черным правым. С первого взгляда казалось, что Лихо обнажен и зарос шерстью, но если приглядываться, – то на нем по всему телу висели короткие черные лохмотья кожи, в том числе и на лице, и на ладонях.

Худощавая до болезненности, ростом в сажень Мэри – аккуратная седая старушка со светло-голубыми глазами в старинном платье с корсетом, иногда просвечивающая насквозь.

И полногрудая красивая девка с узкой талией и пышными бедрами – Алевтина, в набивном многоцветном сарафане. Её внешний облик портил только цвет кожи, явственно отдающий в синеву.

Возница, в отличие от Ксюхи, эту интересную компанию не видел и не слышал.

Козла этого отдаем Альке, – веско сказал Лихо. – Сам нарвался.

Ксюха тяжело вздохнула и спрыгнула с телеги. Под ее сапогами грязь раздалась – именно здесь в мощенной деревом дороге была глубокая выемка, в которую ноги погрузились по щиколотки.

Алевтина заливисто засмеялась, и на этот раз возница то ли услышал, то ли почувствовал что-то.

– Эй, что это? – неуверенно крикнул он.

Ксюха, обращая на него внимания не больше, чем на мелкий надоедливый дождь, шла в сторону южных ворот Старгорода. На лице ее отражались одновременно обреченность и решимость.

Но когда позади что-то хлюпнуло, а затем раздался короткий вопль, мгновенно переходящий в бульканье, девушка вздрогнула и втянула голову в шею.

Через пару минут Ксюха была уже около ворот, а ее догнала удивительная четверка. Животик Алевтины сильно раздался, а на щеке виднелся размазанный потек крови.

Полицейский в воротах увидел только Ксюху. Занятый разборками с торговцами, он спокойно принял влажную купюру, подготовленную заранее, и кивнул – мол, проходи.

Город бушевал, несмотря на поздний час, – в деревне в это время уже все или спят, или цедят у целовальника предпоследнюю – а она всегда предпоследняя, все же понимают.

Играли на каких-то странных громадных балалайках трое парней, а в их музицирование вклинивалась затейливой мелодией дудочница – и в мятой шапке на мокрой мостовой мерцали мелкие монетки.

Сидели на нескольких двухколесных паровых машинах бородатые мужики в кожаных зипунах с массивными перстнями на руках, потягивая медовуху, смеясь шуткам друг друга и время от времени лапая млеющих рядом с ними девок, чьи юбки едва-едва прикрывали колени.

Бродил с щеткой на длинном древке старый хазарин. – И о, диво дивное! – подметал улицу! Ксюха про такое слышала, но, пока не увидела лично, поверить не могла.

А еще вокруг было множество торговцев. Некоторые держали лавки, другие расположились с лотками по обе стороны дороги, третьи ходили прямо в нарядной и слегка пьяной толпе, выкрикивая название своего товара.

Я давно говорил, нам в город надо! – взвизгнул счастливый Моисей.

Ты всю дорогу твердил, что надо обратно в капище и под корягу, – срезала его бесцветным и заунывным голосом, наводящим на мысли о тщетности бытия, старая Мэри. – Это Лихо сюда рвался.

И был прав, согласитесь.

Да, – ответила Мэри.

Да, – подтвердил Моисей.

Да, – весело расхохоталась Алевтина. Ее живот уже умялся, и талия вновь выглядела осиной. Только вот размазанный потек крови на щеке никуда не делся.

– Нет, – глухо сказала Ксюха – единственная, кто видел и слышал этот разговор. – Нет.

Она достала из кармана куртки мятую бумажку и вслух, по слогам, прочитала:

– Че-тыр-над-ца-та-го кон-су-ла, семь.

Это что? – завороженно уставился снизу на бумажку Моисей.

Адрес, неучь мелкая, – пояснила старушка Мэри. – Я сейчас.

Она исчезла. Лихо приобнял Алевтину и что-то зашептал ей на ухо. Синекожая краснела, хихикала и отталкивала приставучего кавалера – но не всерьез, скорее игриво. Моисей достал из кармана золотую монету, кусок ветоши и принялся натирать металлический кружок, хотя тот и так сверкал ярче солнца. Ксюха тяжело вздохнула.

* * *

Нельзя было сказать, что она так уж сильно была виновата в том, что случилось. Просто с детства попадала не в то место и не в то время. В полтора года полезла матери под руку, и та скинула на нее тяжеленный утюг с углями.

В шесть пошла смотреть, как рожает корова, и получила копытом в живот, едва сама не околела. В одиннадцать помогала отцу снаряжать патроны дробью и опрокинула свечу на картуз с порохом.

В семнадцать залетела и вышла замуж, вот только без любви – а потом еще и ребятенка доносить не смогла, по вечной своей неудачливости. А в девятнадцать застала мужа в постели со звонарем, причем суженый казался таким довольным, каким она его до того и не видела.

Ну и пошла топиться. А что делать? Разводиться нельзя, затравят. Жить с этим козлом выше ее сил. С тропинки свернула не туда, а заметила это, только когда темнеть уже начало, а она все еще не дошла до омута, до которого недавно рукой подать было.

Блуждала дня два. Залезла в такие дебри, что дальше уж совсем некуда. И вышла к низенькой избушке, крышу которой образовывал широченный корень старинного дуба. Отворила дверь, а там ее уже ждала Алевтина.

Они поговорили немного, и синекожая девка предложила сделку. Мол, больше никакой неудачливости. Что задумала – все получится. А за это – всего-то! – другая сторона в договоре получает врагов Ксюхи в полное свое распоряжение.

Враги – штука такая: на фиг ненужная. Девка даже особо не думала, пальчик булавкой кольнула, крестик на бересте в нужном месте вывела, пошла домой – а деревья перед ней словно сами в стороны раздвигаются и кронами будто бы кивают: сюда тебе!

Пришла в родную деревню, народ охает – шрамы-то с Ксюхиной шеи пропали! Ожог со щеки сошел! Плечо, которое выше было, вровень со вторым встало!

Муж из дома куда-то сбежал. Дня три она радовалась, а потом труп мужа в овраге нашли. Потом мать кто-то убил. И старого Святополка, который ее в детстве крапивой порол за то, что она у него яблоки воровать пыталась.

И Настаську. И тетю Варвару, которая в гости из города погостить приехала. И Прокофия. В общем, закономерность была простая: если кто хоть раз пакость Ксюхе какую сделал, то он, значит, не жилец. А если еще дышит – то только потому, что очередь не дошла.

И она снова топиться пошла. Только на этот раз она уже удачливая была, к омуту быстро попала. Взяла камень потяжелее и занырнула.

А потом глядь – на берегу сидит, мокрая, а вокруг эти четверо. Мэри, Алевтина, Моисей и Лихо. Баньши, кикимора, лепрекон и леший.

И вышел у них долгий разговор, в результате которого выводов было несколько:

1. Сдохнуть ей не дадут. А коли умрет – оживят и дальше пустят. А если вдруг совсем охамеет, то рук-ног лишат, глазки выколют, язык отрежут, к досточке с колесиками привяжут и по ярмаркам пустят как чудо чудное.

2. Зла ей не желают. Вот прямо так и сказали: ты, мол, Ксюха, через нас теперь удачливая, хоть на столб за сапогами, хоть замуж за генерала – все удастся. Только к попам близко не подходи, а то от их святости вся удачливость одним местом накрывается и в это же место засовывается так, что даже хвостик не торчит.

3. Никого другого им не надо. Они с ней договор заключили, и теперь она за них в ответе. А они – за нее. Все, говорить тут больше не о чем.

4. С родными и друзьями нехорошо вышло, это они признают. Но за семьсот лет под корягой оголодали, вот и накинулись. На будущее без разбора убивать не будут, хотя если кто охамеет – не помилуют.

– Что-то все у вас хамеют, – буркнула тогда Ксюха.

Да мы и сами дети Хама, – подмигнул ей костяным глазом Лихо. – Еще с тех пор, когда о попах и слыху не было. Предок наш был существом отвратительным, наглым и жадным. И некоторые люди вплотную к его достижениям подходят, а мы, значит, если говорить модными ныне словами, конкуренции-то не одобряем!

– Я тогда в пустыню сбегу!

А может, в город? – Лихо снова подмигнул. – Тетка твоя, Варвара, дом там имела. Родню вашу мы всю повывели, так что считай ты – единственная наследница. Будешь жить спокойненько, если кто тебя заденет – мы займемся, а не заденет – так и посидим тихо.

Коли совсем уж честно, подыхать Ксюхе больше не хотелось. А хотелось ей дом, мужика нормального, двор большой с коровами и козами, паровую машину с верхом и на угле, не на дровах, а еще чтобы вокруг народ не мёр каждый день.

В общем, оставила она позади полупустую деревню, пока ею попы заниматься не начали, и двинула в Старгород, осваивать тетушкино наследство.

Теперь нечисть от нее не скрывалась, а крутилась все время рядом. Если кто Ксюху по деньгам обсчитывал, по матушке обкладывал или по пошлости неприкрытой обглядывал, тот сразу получал по заслугам. Кто ногу подворачивал, садясь орлом над выгребной ямой; кто вилку мимо рта проносил и навек глаза лишался; кто в топку паровой машины руку вместе с дровиной сувал и обгорал потом до неузнаваемости.

За четыре дня дороги таких набралось жертв человек десять. Еще одного Моисей загрыз своими мелкими зубками, когда он Ксюху с ног до головы обрызгал, проезжая на телеге мимо на скорости несусветной. Но его девка за жертву даже не считала – уж больно тогда платье долго отстирывать пришлось.

Еще трое получили награду. Жена трактирщика за белье свежее, что в таких местах редкость необычайная, – грудь упругую, а то, по словам Лихо, «четверо детей все высосали». Старик слепенький, который байки травил в регулярной телеге и смешил всех так, что Ксюха даже про все свои неприятности забыла, – острый нюх. Мужик поддатый, сказавший ей, что она красива, как ангел, – по шестому пальцу на каждой ноге, чтобы тверже на земле стоял.

Так и доехали. Всю дорогу нечисть между собой болтала, переругивалась и заигрывала, так что Ксюха в итоге уверилась, что все они имели друг с другом некие близкие отношения и давнюю историю взаимных претензий.

А собрались они вместе следующим образом: семьсот пятьдесят лет назад очередной князь решил покрестить местные земли, чтобы товары с большим барышом покупать да чтобы на врагов и друзей сподручней давить было. И притащил бога единого, злобного и сварливого, конкуренции не терпящего. Да попов притащил – лютых и корыстных. И как начали они вместе нечисть из-под коряг выковыривать да непотребства с ними творить, и за пятьдесят лет практически всех повывели.

И собрались в итоге в самой глухой глуши беглецы с далеких островов Моисей и Мэри, да наши страдальцы – Лихо и Алевтина, и решили они вместе лютый век отоспать. А там, может, другие боги придут, более терпимые.

И проспали они, ворочаясь да переругиваясь, семьсот лет без малого. А когда проснулись – оторопели: на каждом, кто под светом белым ходит, защита висит в виде креста. И сделать им ничего нельзя.

– Так на мне тоже крест, – сказала Ксюха – это было ночью, в комнатке при трактире, как раз там, где трактирщица белье свежее постелила.

Ты не помнишь, но дело так было, – завела заунывный рассказ баньши. – Когда тебя крестить принесли, ты попа обмочила по детскому неразумению. Он и отказался тебя крестить. Родителям твоим лень было везти тебя в другую деревню, они тебе крестик повесили и всем сказали, что ты крещеная.

В общем, взяли ее в оборот. А дальше уже просто: по своей воле нечисти на крещеного напасть нельзя. А защищая «своего» человека – уже совсем другое дело! Вот так и бродят они с ней, привязанные невидимой, но толстой и крепкой нитью.

* * *

Ожидая Мэри, Ксюха отошла в сторонку и прислонилась к стене. Вокруг кипела жизнь. На серую провинциалку никто особого внимания не обращал, зато она смотрела во все глаза. Все ее радовало, все удивляло.

Неподалеку раз за разом топал ногой симпатичный парень лет двадцати пяти в потертой офицерской форме старого образца. То ли он был недоволен, то ли выпил лишку, но выглядел смешно. Топ! Топ! Топ! Топ!

Ксюха прыснула в кулак. А парнишка тем временем закатал штанину, и под ней оказалась не нормальная человечья нога, а металлическое копыто, с толстым шарниром в районе колена. Вставив туда отвертку, парень топнул еще раз – и на этот раз из шарнира вбок ударила тонкая струйка пара, после чего этот странный человек удовлетворенно кивнул, штанину опустил и топать перестал.

А потом Ксюхе стало не до всего этого. Разгоняя толпу, побежали городовые, а за ними медленно и чинно, на четырех двухколесных катках проехали полицейские в белоснежных мундирах, а дальше – длинная и широкая крытая черная телега с двумя трубами – одна для пара, другая для дыма.

– Генерал-губернатор… Евсей Звездостратович… Кормилец наш… – загомонили вокруг.

Из опустившегося окна телеги показалась рука, вся в перстнях и с двумя хронометрами, и выбросила горсть мелочи. Все тут же кинулись ее собирать, даже Ксюха, хотя ей-то как раз по привалившему нежеланному наследству денег хватало.

– Бомбисты! – заорал кто-то истошно. Толпа шарахнулась от телеги, и только Ксюха замерла истуканом.

Кто-то выбежал с другой стороны телеги и метнул в нее кругляш размером чуть меньше человечьей головы. Кругляш стукнулся о верх телеги, весело перепрыгнул ее и подкатился прямо в ноги Ксюхе.

Интересно, – заявил Лихо. – Я чувствую в этом некий подвох…

А в следующий момент тот парень, что так забавно топал своей железной ногой, подскочил к Ксюхе, наклонился к кругляшу и вырвал из него тлеющую тонкую тряпицу.

И только после этого засвистели городовые, заорала толпа, загудела басовито сиреной губернаторская телега.

Уходим, корявые, – взвизгнула Алевтина. – В телеге поп мощный, с задницей в четыре ухвата!

Ксюха, которая к попам тоже не особо расположена была, рванула вместе с нечистью в сторону и смешалась с толпой. А вскоре показалась Мэри – старая баньши разузнала, где же эта улица Четырнадцатого консула, – и вовсе не так уж далеко, в паре сотен саженей и двух поворотах.

* * *

Как ни странно, на новом месте нечисть бузила с оглядкой. Соседей она вообще почти не обижала, торговцам пакостила или помогала совсем по мелочи. Убили за несколько недель только одного – вора, по недомыслию попытавшегося залезть в Ксюхин дом.

Про покушение на генерал-губернатора написали в газетах, и все теперь знали, что мудрого городского правителя спас ветеран Восьмидневной войны, в которой наши ляхов от Северного моря отогнали.

За подвиг герой получил четыре рубля ассигнациями, орден Святого Бонифация с саблями и большую подвижку в очереди на комнату в центре Старгорода. На литографии газетной выглядел он старым и страшным, но в памяти Ксюхи ее спаситель сохранился как есть – молодой, забавный, с черными кудрями и зелеными глазами. Звали его Гореслав Луков. Поручик в отставке – по ранению.

Жизнь катилась медленно и скучно. На улицу Ксюха выходила только по настоятельной надобности, дом ее с маленьким садиком ухода особого не требовал, в итоге она целыми днями читала книги, которых у тетки было целых шесть, и все толстые, да без картинок. То есть хватить должно было на полгода, если не дольше.

Лихо с Алевтиной научили ее играть в подкидного, на щелбаны – а так как везучесть ее никуда не делась, то леший с кикиморой часто терли свои лбы.

Моисей затеял возню с соседскими пацанами – те теперь нет-нет да и находили по разным подсказкам мелкие клады в несколько медяков.

Мэри по вечерам тихонько выла у тех домов, где кто-то собирался в ближайшее время отойти. В общем, было скучно и спокойно. Ксюху это полностью устраивало.

Но однажды днем она поддалась на уговоры Лихо и хлебнула тетушкиной настойки, хранившейся в подполе в большой бутыли. Потом еще, еще и еще. А глубокой ночью душа девки потребовала танцев и приятного общества.

Объяснить, почему она решила искать того и другого в самом гнилом и страшном кабаке на всю округу, ни себе, ни окружающим она потом не смогла.

Но в итоге, протанцевав с десяток кругов с пьяными матросами и забулдыгами, Ксюха слегка протрезвела. Она осознала, что вот сейчас ее тут обидят, и, может быть, даже не один раз. А потом нечисть, соскучившаяся по настоящим делам, образует некоторое количество трупов, местами с тяжелыми побоями, дополнительными носами и связанным в узел хозяйством.

Бежать было поздно, продолжать веселиться – страшно, и Ксюха всерьез уже решила закатить напоследок истерику, когда в дверь кабака вошел Гореслав.

– Эй, вы! – крикнул он громко. Однако никто не услышал. Тогда поручик в отставке достал револьвер, выстрелил в воздух и тут же, прочищая ствол ершиком, повторил: – Эй, вы! Невесту мою танцевать перестали – на раз-два!

Ее тут же выпустили, но ему не отдали, а прикрыв спинами, окружили его и начали задирать.

Их было человек восемь, а в армейском револьвере – это знала даже Ксюха – всего пять патронов. Но Гореслав не устрашился, а сделал выстрел в самого громкого в живот, а потом заявил:

– На всех патронов не хватит, но парочку еще я покалечу! Кто следующий? Ты? Ты?

Решительность его была вознаграждена: ропща и возмущаясь, все отступили, а Ксюха вышла из кабака со своим спасителем.

– Как вы оказались здесь столь вовремя? – спросила она. Городская жизнь, любовные романы тетки и недавняя встряска явно пошли на пользу ее учтивости.

– Квартирую в соседнем доме. Прибежал половой из этого заведения, сказал, что какую-то дуру сейчас снасильничают и убьют, – прямо сказал поручик.

Позади них из кабака раздавались крики и странные всхлипы. Понятное дело, до греха не дошло, но было к тому близко – а значит, нечисть повеселится. Никто не умрет, но глаза у кого-нибудь перейдут на зад, а еще у кого-то выпадут все зубы и вырастут рога.

– Я, может, и сглупила, – все так же учтиво продолжила светскую беседу Ксюха, – но дурой себя не считаю. На этом прошу оставить меня, ибо дела неодолимой важности требуют моего присутствия в ближайших кустах.

Рвало ее так, как никогда ранее. Выбравшись из кустов, девушка одновременно с облегчением и сожалением отметила, что поручик в отставке послушался и впрямь оставил ее.

Следующие дней пять она провалялась дома, в обществе едкой Алевтины и подлизы Моисея, потребляя лишь чай и небольшое количество варенья. А на шестой день в ворота постучали.

И это был Гореслав Луков. В парадном мундире старого образца, с тремя хилыми гладиолусами. Время от времени он топал левой, механической ногой.

– Прошу простить мою неучтивость, – высокопарно сказал он. – Хотел бы загладить свою вину. Сегодня в синемапарке дают «Страсть и ненависть в Глазверовске», приглашаю на просмотр. Я выспросил ваших соседей и знаю, что ваша тетя умерла, а сами вы скромная и спокойная девица. О причинах срыва вашего я не знаю, но уверен, что они были существенны. Образ ваш не выходит из моей памяти, и это я считаю достаточным основанием для своей просьбы.

– Идите к черту, – как можно учтивее сказала Ксюха. Ей очень хотелось на «Страсть и ненависть» и очень нравился Луков. Но одновременно она прекрасно понимала, что, случайно наступив ей на ногу, этот офицер в отставке может лишиться и второй ноги от рук Лихо или Алевтины, а за не вовремя сказанный комплимент – получить ногу третью, вовсе ему ненужную.

Она закрыла калитку и пошла к себе плакать. Конечно же, для нее было совершенно очевидно, что после такого афронта мужчина вернуться не может, если у него есть хоть капелька самоуважения.

Но Луков пришел на следующий день. И на следующий. И опять. Каждый раз он приносил цветы, иногда одни и те же два или три дня подряд. Ксюха не брала. На пятый или шестой день она скинула маску учтивости и послала его по-деревенски, как учил дед Святополк – чтобы все по полочкам, где, когда, с кем и с какими последствиями.

Однако даже этот козырь не возымел действия. Лихо считал, что у Гореслава просто нет фантазии, Моисей предполагал у поручика проблемы в интимной сфере, и только Алевтина ругалась на всех и требовала признать истинное амурное томление.

По требованию Ксюхи Лукова нечисть пока не трогала.

Если не охамеет, – пояснил Лихо.

Объяснять он отказался. Рисковать очень не хотелось. Но и лишать себя визитов отставного поручика – тоже.

В один из обычных вроде как дней выяснилось, что в Старгород внезапно завезли какие-то ядреные мощи, а вместе с ними прибыло и разнообразное поповское начальство в таком количестве, что город просто заполонили люди в рясах и с крестами.

Ты тут не шали, – с тревогой сказала Алевтина. – И постарайся не сдохнуть случайно.

Береги себя, – вторила старушка-баньши.

Лихо только мотнул башкой, а Моисей щекотно тронул мелкой ручкой Ксюху за лодыжку.

Нечисть сбегала на несколько дней. Им было слишком страшно и неуютно вблизи такого количества мощных врагов.

В этот вечер девушка – к громадному удивлению поручика в отставке – не дала ему от ворот поворот, а впустила в дом. И там выложила все как на духу, упуская незначительные подробности в виде мужа со звонарем в постели и первой попытки самоубийства.

Гореслав поверил сразу. Благо, слухами земля полнится, и странностей с недавних пор в Старгороде наблюдалось немало – что, кстати, и стало в итоге причиной появления мощей и такого количества попов.

Но вместо того чтобы обнять и утешить несчастную девушку, он встал на одно колено, без сомнений поцеловал ее ладошку и заявил:

– Дайте мне три дня, и я выясню, как справиться с вашей напастью.

После чего встал, дважды топнул железной ногой, закатал штанину, выпустил отверткой пар из шарнира, поклонился и вышел.

На следующий день он не явился. Еще через день попы разъехались, а нечисть вернулась. Обнаружив Ксюху живой, они очень обрадовались.

Гореслав не появлялся неделю, а потом пришел как обычно – с несколькими подувядшими цветами: девушка вдруг заподозрила, что он по бедности берет их с могилок, – и заявил:

– Все готово. Был бы счастлив приветствовать вас у себя дома!

И в этот момент Ксюха вдруг испугалась. Она уже так привыкла к Алевтине, Лихо, Моисею и Мэри, что не смогла мгновенно ответить согласием.

К тому же в случае неудачи ее могла ждать тележка с колесиками, на которую бы водрузили ее слепое, немое, безрукое и безногое тело – а это участь страшнее смерти.

И она мотнула головой – мол, нет.

И поручик в отставке ушел несолоно хлебавши.

А она всю ночь проревела в подушку.

На другой день Луков не пришел. И потом. И потом. Ксюха осознала, что теряет свой шанс на обычную жизнь. Шанс на обычную смерть. Да вообще, все возможные шансы она теряет! Решительно оделась, вышла и пошла к давешнему кабаку.

Найти, где поручик в отставке – человек достаточно видный – снимает комнату, не составило труда. Однако там ей дали гарбуза: выяснилось, что третьего дня молодого человека арестовали за кражу книги из городской библиотеки.

Второго дня провели суд, на котором приговорили к семи годам каторги, а завтра утром отправят на этап, обрив левую половину черепа, как всем уголовникам.

Он мне никогда не нравился, – заявил Лихо, выращивая бородавки на лице увлекшегося рассказом хозяина апартаментов. – Дикий какой-то, и нога из железа, тьфу!

Зато красивый, – парировала Алевтина.

– Идите к черту! – воскликнула Ксюха и бросилась прочь. Остановленный на полуслове квартиросдатчик озадаченно принялся чесать свежие бородавки.

Она выскочила из дома и решительно направилась к тюрьме. Там потребовала пропустить ее к Лукову, получила закономерный отказ и некоторое количество оскорблений. Перешагнув через корчившегося в судорогах – «спасибо, Алевтиночка» – полицейского, Ксюха как нож сквозь масло прошла до камеры Гореслава. Пытавшиеся ее остановить падали от смеха, ран и смены рук и ног местами.

Отперла клетку ключами, снятыми с одного из тюремщиков, и вошла внутрь.

– Они здесь? – спросил отставной поручик.

– Да, – ответила девушка.

– Приступим.

Он поместил ее в центр своей камеры, достал миску с водой, в которой лежал крестик, и нарисовал этой жидкостью круг на полу.

Эй! – заорал Лихо. – Вы чего?

Моисей тонко завыл. Мэри искоса злобно смотрела на стоящих в круге и недосягаемых для нее людей. Алевтина сдержанно улыбалась.

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… – начал Гореслав.

То, что он читал, не было молитвой в прямом смысле этого слова. Он смешивал строки из Библии и какие-то наговоры, считал то по порядку, то обратно, то вразнобой. Прыскал святой водой по кругу, потом на себя и на Ксюху.

И в какой-то момент у нее вдруг в голове что-то перещелкнуло. Она поняла, насколько недостойно себя вела, как плохо думала о Господе и слугах Его. О том, что долгое время находилась в руках настоящих врагов человека.

Она взглянула на нечисть – а та истаивала прямо на ее глазах. Сминался, словно проваливаясь в самого себя, Моисей в зеленых с золотом одеждах. Сдувалась старая Мэри, злобно ругаясь по-аглицки, как последний матрос. Высыхала, как гороховый стручок над огнем, Алевтина с тоскливой улыбкой на устах.

Последним исчезал Лихо. Он рычал и царапал круг – будто тот был огорожен крепкой стеной. Его выталкивал вовне окружающий мир, а он не сдавался. Но в итоге все равно исчез.

– Бежим! – воскликнула Ксюха.

– Я украл книгу, я должен быть наказан, – заявил поручик в отставке.

– Горе ты мое… Луковое… – рассмеялась сквозь слезы девушка. – Если ты сейчас же не сбежишь со мной, я никогда не выйду за тебя замуж!

Как ни странно, это подействовало. По пути пришлось пристукнуть особо рьяного охранника – к счастью, из плеч у него росли ноги, а руки – из совсем другого места, и справиться с ним Гореславу удалось без труда.

В тот же вечер они покинули Старгород.

Через три месяца в маленькой деревенской церкви худющий, как жердь, поп вначале покрестил молодую девушку, а потом обвенчал рабов божьих Ксению и Гореслава. Еще через восемь месяцев у них родился первый сын. Всего за долгую и непростую жизнь у них выжило шестеро детей.

У них был большой дом, двор с коровами и козами, две паровые телеги.

А когда в семьдесят восемь лет Ксюха – а на тот момент Ксения Святозаровна – умерла, ее провожали всей деревней, и люди искренне плакали над ее гробом.

* * *

А с другой стороны ее встретил черт.

– Ад? Все же ад? – спросила она устало. Ей все еще хотелось проверить, все ли деньги старший внук привез с ярмарки.

– Да нет! Нормально у тебя все, пойдешь в чистилище на сотню лет, потом апелляцию и в рай, это уже обкатано, – заявил черт, и в его голосе Ксюхе почудилось что-то знакомое.

– Лихо? – спросила она неуверенно.

– Ага, тебя ждал! – Он расхохотался, а в левой глазнице весело закрутился костяной шар. – Меня в черти забрили, Мэри пошла в ангелы смерти, Моисей стал купидоном, а Алевтина в чистилище души инструктирует… В общем, все к лучшему. Если накосячишь в чистилище и попадешь к нам – я тебе лучший котел организую!

Сотня лет – это пустяки. А потом она встретится с мужем и они разделят вечность на двоих.

И может быть, иногда к ним будут заходить те, кто некогда были лепреконом, баньши, кикиморой и лешим, – ведь как ни крути, а без них Горе и Ксюха никогда бы не встретились.

Марианна Язева Среди сосновых игл…

За реку ходить страшно.

Гирька с Топшей хвастали, что сами ходили, одни, но им и соврать-то – что в воду плюнуть.

Сразу за мостками на берег взбирается узкая тропинка, виляет по пологому склону, а потом ныряет в заросли орешника. Видно издали, как выломаны ветви на кустах, где тропа идёт, это так Чиль себе дорогу расчистил, он же высокий, Чиль, любой в Домах на него снизу вверх смотрит.

Полоса орешника густая, да не широкая. За ней тянется тропа уже всё прямо да прямо. Там посреди лысого поля остров сосновый, туда она и ведёт. А и куда ж еще идти, если именно там оно, Капище.

Страшное.

А Чиль ходит, не боится. Каждый день.

Он бы, наверное, и совсем не возвращался в Дома, но нельзя на Капище ночевать. Вот и приходится ему возвращаться к тётке, с которой они вдвоем живут.

Уходит с утра Чиль, и все в Домах знают: Чиль обязательно развёл в Капище огонь.

Боги любят тёплое.


С утра небо хмурилось и висела в воздухе нудная серая мгла.

Чиль ловко пробежал по мосткам, поднялся на косогор. Нужно успеть развести огонь, пока не случилось дождя. Навес над кострищем худой, щелястый, вода намочит дрова, а может и огонь залить, и тогда не удастся нагреть камни…

Зря переживал, – погода потихоньку разгулялась, и когда огонь вовсю полыхал, небо уже заголубело. Чиль, умело орудуя веслецом, стал подкатывать нагревшиеся камни к капеям. Вся земля между кострищем и фигурами богов утрамбована этими камнями, а основания капей во много слоев измазаны сажей. Ею мажут себе лицо люди, приходя в сосновый остров говорить с богами.

Остынет камень – катит его Чиль обратно к костру, снова нагревать. И так целый день. Каждый день.

Потому что боги любят тёплое.


Сегодня хороший день. Лёгкий. Не случилось дождя, а ведь собирался. Уж так тётка к ночи охала, тёрла вогляком распухшие колени. Весь-то дом пропах противной травой. А дождя и не случилось. Чиль сразу понял, – это оттого, что накануне он славно потрудился, много камней откатил к Велетню. Ну, тот и разогнал тучи, кто ж ещё. Он может.

От кострища к капее Велетня канавка в земле пробита – так часто к нему Чиль камни катает. И всегда у него на лбу богова сажа. Он и не смывает её, чтит. Другие-то поговорят с богом – и к реке, лицо и руки отмывать. А то и с песком.

Чиль все замечает, обижается за богов. Неправильно это: просят люди о своём, когда и плачут даже, а метку Капища носить не хотят.

Старый катала Дерба, что учил Чиля, никогда не оттирал богову сажу. Разве уж когда от дождя поплывёт она в глаза, скажет: божьи слезы! – и омоется. Он правильно верил, Дерба, и Чиля выбрал каталой, потому что Чиль верит правильно.

А ещё люди боятся.

Редко ходят в остров, редко говорят с богами. Враздробь, по одному, вовсе не идут, только когда совсем плохо. Как старая Булга, ежели в голове начинает червь крутиться. Или Яхорка, когда дочка у неё помирала. Но дочка все равно умерла. Наверно, плохо Яхорка говорила, холодные слова.

А боги любят тёплое.

Чиль так задумался о своём, что уселся на земле возле кострища. Тихо ворошил дрова обгорелым дрючком, постукивал по камням. То и дело касался лба изгвазданными сажей пальцами, отчего вид приобрёл самый ужасающий, но пугаться его здесь было некому. Только пялились бессмысленно стоящие в отдалении от костра деревянные истуканы. Грубо вырезанные, а то и вырубленные. Тёмные от времени. Источенные местами до трухлявости.

Самый большой – самый главный. Велетень. Сильный бог. Его бы одного, наверное, и хватило людям, – и погода на нём, и урожай, и охота. И за здоровьем к Велетню идут, и за защитой от врага, и за удачей любой. Но один бог – это неправильно. Потому рядом с ним ещё целая компания собрана: кто за скотину в ответе, кто в дороге помогает, кто в семейной жизни. Даже отдельный бог имеется, Глум, который веселить определён. Праздник какой, застолье, плясовье – это к нему. Загодя ублажить надо, поговорить, сажей знак на лице поставить – вот и будет радость до одури, хоть и не пей буслайку.

А вот возле Ботвилы – бога огородного – ни в коем случае шуметь и бегать не полагается. Обидится – и вся овощь замрет в земле, затаится, в рост не пойдёт.

Самый крепкий из стоящих в сосновом острове капей – каменный Карбан. Он же и самый мелкий, потому что крупных валунов вокруг не сыскать. И этот-то неизвестно откуда был в остров когда-то притащен: в половину людского роста темно-зелёная каменюка. Выбиты на ней едва заметные вмятины и царапины, обозначающие лицо и руки, и всякий знает: собрался в дальний путь – иди сперва к Карбану, расскажи, куда собрался, попроси помочь, оградить. А вернёшься – опять приди, похвастай, поблагодари.

Есть на Капище и совсем непонятная капея. Стоит она поодаль, наособицу от общего круга. Нет у неё лица, да и фигура на человечью не похожа. В едва обструганное дерево словно бы вросли странные, твёрдые, местами вроде бы даже блестящие, бесформенные куски. Сами ли они забрались в толщу древесины, или поместил их в обломок ствола какой-то давний мастер, неизвестно.

Имя этому богу дали – Тот, а говорят с ним о разном, чтобы только не сердился. Считается, что его нужно трогать, ему это нравится. Люди опасливо касаются твёрдых, гладких, всегда холодных на ощупь кусков, робеют, говорят мало, торопливо уходят. Отчего-то злым его называют, чужим и боятся больше остальных. Но камни из кострища подкатывают исправно, хоть и неблизко катить.

Потому что все боги любят тёплое.


Громко треснула, разламываясь, прогоревшая ветка, и Чиль опомнился. Вот ведь долбень такой, замечтался! Камни катальные в костре раскалились, а те, что возле капей лежат, – остыли. Ой, неправильно!

Схватил веслецо, покатил. Сначала, конечно, к Велетню. Потом к Тоту, потому что стоит далеко, холоднее ему. Вот Дерба Тота не жаловал, камни катал последнему, говорить с ним не хотел. Однажды, набравшись буслайки, и вовсе заявил, что не бог Тот, а гогона. Так и сказал, старый, – мол, гогона Тот, оттого и поставлен в стороне, оттого и не похож на других. Испугался Чиль: как может гогона на Капище стоять?! А Дерба только плюнул да на лежанку откинулся, захрапел. А назавтра помер. Проснулся, пошёл по нужде – и помер. Плохо помер, стыдно, со спущенными портками, в огороде. Говорили, Ботвила его прибрал, а Чиль знал – не Ботвила, нет. Тот. Обиделся бог.

После плакал Чиль перед Тотом, весь день камни к нему катал, просил за старика. И тут на капею пичуга села, какнула белым и улетела. Не простил, должно быть, Тот Дербу. Строгий бог.


Чиль откатил очередной камень и отправился бродить по острову, собирать валежник. Дрова для кострища люди из-за реки приносят, и завтра очередной срок, но сегодня Чиль жёг уже последнее. Костер едва горел, и сил нагреть катальные камни у него не хватало.

Собрать удалось лишь небольшую вязанку. Костер вспыхнул на несколько минут и снова превратился в кучку тлеющих углей. До завтрашнего дня порадовать богов было нечем.

Чиль вспомнил, что не ел с самого утра, развернул холстинку с обедом: горбушка хлеба, яичко печёное, ретька, луковица, горсть берестянок. Тут же и вкусное – сушёная рыба туп. Это рыбак Крытый расщедрился, – на Капище он не ходок, вот и умасливает Чиля, чтоб откатил тот за него лишний камень богу Балуде, что за рыбацкое счастье в ответе.

Эх, забыл Чиль о просьбе Крытого!

Пощупал парень камни у костра – едва тёплые. Выбрал один, быстро-быстро откатил веслецом к Балуде. Подкатил, назвал имя Крытого, поклон отвесил.

Ладно, дело сделано, можно и перекусить.

Поел, пошевелил угли. Подкатил камни от капей обратно к костру, сложил вокруг поплотнее. Утром не один он сюда придёт, люди от Домов дрова понесут вместе с ним, порядок должен быть. Чиль обошёл все капеи, каждой сказал доброе, тёплое.

Боги любят тёплое.


… – Холодно. И сыро. Трещина в спине ноет…

Голос холодный и сырой. И надтреснутый. И всегда-то он такой, каждую ночь.

– Да, трещины – это… Да. Особенно когда муравьи. Эти… рыжие. Что у них за щетинки на лапках? Сустон, ты же должен знать?

– Ну, должен. Ну, знаю. Ну, щетинки. Легче от этого?

– Ах-ха-ха. Нет, не легче.

Пауза. Тихо, только иногда ветерок пробегает: Велетень не даёт уголькам в кострище затухнуть, поддувает на них до утра.

– Насчёт муравьёв. Пугнул бы ты их, Сустон, а? Твое, никак, хозяйство. Зудит же…

– Терпи. Они это… Бегают, топчут, то-сё. Кислым плюют. Дереву такое нужно. Терпи.

– Ой ли, нужно?

Снова пауза.

– Сыро…

Это снова надтреснутый.

– Всем сыро. Завтра солнце на весь день. С ветерком… Подсушимся.

– И то… Кстати, люди будут завтра, много. Дрова понесут. Хорошо…

Оживление. Заскрипели, зашуршали, забормотали.

– Послушаем!.. Погреемся!.. Дары… Пожертвуют?.. Кровью куриной мазали… Яйцо битое, взбитое… Молочка на трещинку!.. Рыбку мятую, в маслице… А Глуму-то, помните?

Общий стон.

Было: на Глума плеснули враз целую баклажку буслайки. Хорошо пробродившая буслайка была, – вся окрестная жучкара, а с неё и пичужки дуром дурели до утра…

Загрузка...